Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И всё это будто бы у них во имя любви к человечеству: «Тяжел, дескать, закон Христов и отвлеченен, для слабых людей невыносим“ — и вместо закона Свободы и Просвещения несут им закон цепей и порабощения хлебом.
В следующей книге произойдет смерть старца Зосимы и его предсмертные беседы с друзьями. Это не проповедь, а как бы рассказ, повесть о собственной жизни. Если удастся, то сделаю дело хорошее: заставлю сознаться, что чистый, идеальный христианин — дело не отвлеченное, а образно реальное, возможное, воочию предстоящее, и что христианство есть единственное убежище русской земли ото всех ее зол. Молю бога, чтоб удалось, вещь будет патетическая, только бы достало вдохновения. А главное, тема такая, которая никому из теперешних писателей и поэтов и в голову не приходит, стало быть, совершенно оригинальная. Для нее пишется и весь роман, но только чтоб удалось, вот что теперь тревожит меня!» (XXX, кн. 1, 68)
Для верного понимания писем к Любимову и Победоносцеву и отразившихся в них тактических соображений их следует сопоставить со свидетельством В. Ф. Пуцыковича. Последний рассказывает, что Достоевский, встретив его летом 1879 г. в Берлине, на пути в Эмс, сделал ему „некоторые разъяснения“, касающиеся поэмы „Великий инквизитор“, а затем продиктовал с просьбой напечатать следующее: „Федор Михайлович с этою легендою — о Великом инквизиторе — достиг кульминационного пункта в своей литературной деятельности…“ „На вопрос же мой, — продолжает Пуцыкович, — что значит то, что он поместил именно такую религиозную легенду в роман из русской жизни („Братья Карамазовы“) и почему именно он считает не самый роман, имевший такой успех даже до окончания его, важным, а эту легенду, он объяснил мне вот что. Он тему этой легенды, так сказать, выносил в своей душе почти в течение всей жизни и желал бы именно теперь пустить в ход, так как не знает, удастся ли ему еще что-либо крупное напечатать. Относительно же самого содержания легенды он прямо объяснил, что она — против католичества и папства, и именно самого ужасного периода католичества, то есть инквизиционного его периода, имевшего столь ужасное действие на христианство и все человечество“.[58] Пуцыкович ни единым словом не упоминает об антисоциалистической направленности поэмы: для него она — памфлет „против католичества и папства“. Отсюда видно, что в письмах к Любимову и Победоносцеву, с одной стороны, и в разговоре с Пуцыковичем — с другой, Достоевский акцентировал разные стороны своего замысла в соответствии с характером собеседника или корреспондента и целью, которую он каждый раз преследовал.
Автокомментарием к следующей, шестой, книге явилось письмо к Любимову, отправленное вместе с нею (7 (19) августа 1879 г.). Теперь автор — и, видимо, не случайно — называет ее, а не пятую книгу, „кульминационной точкой романа“ (там же, 102). Очевидно, это вызвано не только сознанием, что книга удалась, и значением, которое он ей придавал в момент написания письма, но и тем, что пятая книга была уже напечатана и у Достоевского возобновились опасения того, как примет редакция следующую.
24 августа (6 сентября) Достоевский указывает Победоносцеву, встревоженному „силой и энергией“ „атеистических положений“ Ивана (на которые „ответу <…> пока не оказалось, а <…> надо“), на шестую книгу романа, разъясняя ее значение почти в тех же словах, что и Любимову, но с рядом дополнительных штрихов: „…ответом на всю эту отрицательную сторону я и предположил быть вот этой 6-й книге «Русский инок“, которая появится 31 августа. А потому и трепещу за нее в том смысле: будет ли она достаточным ответом. Тем более что ответ-то ведь не прямой, не на положения, прежде выраженные (в „В<еликом> инквизиторе“ и прежде), по пунктам, а лишь косвенный. Тут представляется нечто прямо противоположное выше выраженному мировоззрению, — но представляется опять-таки не по пунктам, а, так сказать, в художественной картине. Вот это меня и беспокоит, то есть буду ли понятен и достигну ли хоть каплю цели. А тут вдобавок еще обязанности художественности: потребовалось представить фигуру скромную и величественную, между тем жизнь полна комизма и только величественна лишь в внутреннем смысле ее, так что поневоле из-за художественных требований принужден был в биографии моего инока коснуться и самых пошловатых сторон, чтобы не повредить художественному реализму. Затем есть несколько поучений инока, на которые прямо закричат, что они абсурдны, ибо слишком восторженны. Конечно, они абсурдны в обыденном смысле, но в смысле ином, внутреннем, кажется, справедливы. Во всяком случае очень беспокоюсь и очень бы желал Вашего мнения, ибо ценю и уважаю Ваше мнение очень. Писал же с большой любовью“ (XXX, кн. 1, 122).
Характерно, что, высылая в редакцию седьмую книгу романа, Достоевский снова пишет Любимову 16 сентября 1879 г. о последней ее главе „Кана Галилейская“, над которой в это время работал, что она „самая существенная во всей книге, а может быть, и в романе“. В этой оценке (как и в приведенных выше аналогичных) сказалось не только действительно большое значение данной главы по авторскому замыслу и страстное увлечение художника ею в момент работы, но и желание заразить в какой-то мере своим энтузиазмом редакцию, внушив ей сознание исторической ответственности и необходимость бережного отношения к высылаемому тексту и его продолжению.
Развернутым автокомментарием к восьмой книге явились и следующие письма к Любимову.
30 декабря 1879 г. Достоевский выступает перед более широкой публикой с объяснением смысла главы „Великий инквизитор“, предпосылая его своему чтению этой главы на литературном утре в Петербурге (XV, 198). Характерно, что „католическому“ мировоззрению Инквизитора писатель противопоставляет во вступительном слове не современное ему, но „древнее апостольское