Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И мой любезный хозяин Михаил Сергеевич повел меня к себе и велел позвать Александру. Пришла якутка, молодая и, вероятно, в якутском вкусе красивая, с плоским носом, с узенькими, но карими глазами и ярким румянцем на широких щеках. «Здравствуй…» — тут он сказал что-то по-якутски. «Что это значит?» — спросил я. «Прекрасная женщина». — «Есть сары?» — «Есть». — «Принеси». — «Слусаю», — отвечала она и через пять минут принесла сапоги на слона с запахом вспотевшей лошади и сала, которым они и были вымазаны. «Вынеси, вынеси скорей! — закричал я, — ужели их надевают люди?» — спросил я Михаила Сергеевича. «И очень порядочные, — отвечал он, — и вы наденете».
Но я подарил их Тимофею, который сильно занят приспособлением к седлу мешка с чайниками, кастрюлями, вообще необходимыми принадлежностями своего ремесла, и, кроме того, зонтика, на который более всего обращена его внимательность. Кучер Иван Григорьев во все пытливо вглядывался. «Оно ничего: можно и верхом ехать, надо только, чтоб все заведение было в порядке», — говорит он с важностью авторитета. Ванюшка прилаживает себе какую-то щегольскую уздечку и всякий день все уже и уже стягивается кожаным ремнем.
П. А. Тихменев, взявшийся заведовать и на суше нашим хозяйством, то и дело ходит в пакгауз и всякий раз воротится то с окороком, то с сыром, поминутно просит денег и рассказывает каждый день раза три, что мы будем есть, и даже — чего не будем. «Нет, уж курочки и в глаза не увидите, — говорит он со вздохом, — котлет и рису, как бывало на фрегате, тоже не будет. Ах, вот забыл: нет ли чего сладкого в здешних пакгаузах? Сбегаю поскорей; черносливу или изюму: компот можно есть». Схватит фуражку и побежит опять.
Наконец, в одно в самом деле прекрасное утро, перед домиком, где мы жили, расположился наш караван, состоявший из восьми всадников и семнадцати лошадей, считая и вьючных. «А где же качка?» — спрашиваю я. Один из служащих улыбается, глядя на меня; а казак, который делал мне качку, вместо нее подводит оседланную лошадь. Гляжу: на ней и черкесское седло, и моя подушка. «Качки нет, — сказал мне Б., — не поспела». Я понял, что меня обманули в мою пользу, за что в дороге потом благодарил не раз, молча сел на лошадь и молча поехал по крутой тропинке в гору.
Все жители Аяна столпились около нас: все благословляли в путь. Ч. и Ф., без сюртуков, пошли пешком проводить нас с версту. На одном повороте за скалу Ч. сказал: «Поглядите на море: вы больше его не увидите». Я быстро оглянулся, с благодарностью, с любовью, почти со слезами. Оно было сине, ярко сверкало на солнце серебристой чешуей. Еще минута — и скала загородила его. «Прощай, свободная стихия! в последний раз…»[183]
От Аяна едешь по ложбинам между гор, по руслу речек и горных ручьев, которые в дожди бурлят так, что лошади едва переходят вброд, уходя по уши. Каково седоку? Немного хуже, чем лошади. Теперь сухо, и мы едва мочили подошвы; только переправляясь через Алдаму, должны были поднять ноги к седлу. Ничего нет ужасного в этих диких пейзажах, но печального много. По дороге идет густой лиственный лес; едешь по узенькой, усеянной пнями тропинке. Потом лес раздвигается, и глазам является обширное, забросанное каменьями болото, которое в дожди должно быть непроходимо. Щебень составляет природное дно речек, а крупные каменья набросаны, будто в виде украшений, с утесов, которые стоят стеной и местами поросли лесом, местами голы и дики. Нигде ни признака жилья, ни встречи с кем-нибудь. По этой дороге человек в первый раз, может быть, прошел в 1845 году, и этот человек, если не ошибаюсь, был преосвященный Иннокентий, архиепископ камчатский и курильский. Он искал другой дороги к морю, кроме той, признанной неудобною, которая ведет от Якутска к Охотску, и проложил тракт к Аяну.
По деревьям во множестве скакали зверки, которых здесь называют бурундучками, то же, кажется, что векши, и которыми занималась пристально наша собака да кучер Иван. Видели взбегавшего по дереву будто бы соболя, а скорее черную белку. «Ах, ружье бы, ружье!» — закричали мои товарищи.
Дорогу эту можно назвать прекрасною для верховой езды, но только не в грязь. Мы легко сделали тридцать восемь верст и слезали всего два раза, один раз у самого Аяна, завтракали и простились с Ч. и Ф., провожавшими нас, в другой раз на половине дороги полежали на траве у мостика, а потом уже ехали безостановочно. Но тоска: якут-проводник, едущий впереди, ни слова не знает по-русски, пустыня тоже молчит, под конец и мы замолчали и часов в семь вечера молча доехали до юрты, где и ночевали.
Я думал хуже о юртах, воображая их чем-то вроде звериных нор; а это та же бревенчатая изба, только бревна, составляющие стену, ставятся вертикально; притом она без клопов и тараканов, с двумя каминами; дым идет в крышу; лавки чистые. Мы напились чаю и проспали до утра как убитые.
Еще проехали день и ночевали в юрте у подошвы Джукджура. Я нанял двух якутов сопровождать меня по горе и помогать подниматься. Что за дорога была вчера! Пустыни, пустыни и пустыни, девственные, если хотите, но скучные и унылые. Мы ехали горными тропинками, мимо оврагов, к счастию окаймленных лесом, проехали вброд множество речек, горных ручьев и несколько раз Алдаму, потом углублялись в глушь лесов и подолгу ехали узенькими дорожками, пересекаемыми или горизонтально растущими сучьями, или до того грязными ямами, что лошадь и седок останавливаются в недоумении, как переехать или перескочить то или другое место. И это еще, говорят, безделица в сравнении с предстоящими грязями, где лошадь уходит совсем. «А что ж в это время делает седок?» — спросил я. «Падает в грязь», — отвечали мне.
Видели мы по лесу опять множество бурундучков, опять quasi-соболя, ждали увидеть медведя, но не видали, видели только, как якут на станции, ведя лошадей на кормовище в лес, вооружился против «могущего встретиться» медведя ружьем, которое было в таком виде, в каком только первый раз выдумал его человек. Лошадям здесь овса не положено давать, за неимением его, зато травы из-под ног — сколько хочешь. По приезде на станцию их отведут в лес и там оставят до утра. Лес по дороге был лиственничный, потом стала появляться ель,