Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уверен, что, прочитав эти строки, каторжане, которые сидели со мной в то время, с большим уважением вспомнят о людях и статусе хаты 164-А. Они меня называли Дедушка Паркер из-за огромной бороды, которую я отрастил к тому времени, и погоняла.
Достаточно вспомнить один случай, чтобы читатель мог представить, как люди жили в этой камере. Однажды к нам в хату закинули мужика-грузина. Видно было, что он, бедолага, уже успел хапнуть горюшка. Абсолютно далекий от преступного мира, он никак не мог ужиться ни в одной хате и вот попал к нам. Радости его не было границ. Однажды он проговорился своему земляку, и тот перевел нам его речь.
Оказалось, побывав на свидании, он выцепил там некоторую копейку и почти всю ее отдал одному мусору – «дубаку», лишь бы тот перевел его в нашу хату, ибо грузин слышал о ней столько хорошего, что о другой и не мечтал. Мы, конечно, сначала посмеялись над его наивностью и простотой, но чуть позже приняли нужные меры. Я забрал у этого не в меру шустрого мусора деньги и вернул их владельцу.
Так, в заботах о людях и хлопотах за все воровское у нас и протекали дни, недели, месяцы. В тюрьме, как правило, почти каждый день вносит какие-то новшества и определенные коррективы в жизнь арестантов.
Так произошло и вскоре после того, как на свободе оказался Рамаз и осудили Игоря Люберецкого. Меня вдруг неожиданно заказали «с вещами», а это означало большие перемены не только в моей жизни, но и в жизни корпусов, где я был на положении. Дело в том, что после освобождения Рамаза на шестом корпусе никого пока еще не было, а за пятым воры только что закрепили Диму Моряка. Я отписал ему маляву и вот-вот ожидал ответа, но так и не успел его получить.
Таким образом, без присмотра оставались сразу три корпуса – больше половины тюрьмы. Хотя в то время, когда на централе было постоянно около десяти Воров, без присмотра она конечно же остаться не могла, но все же…
Как я уже упоминал, почти все воры сидели на одном маленьком корпусе «малого спеца» и конечно же не могли знать все те тонкости, которые характеризовали жизнь в камерах и о которых слишком хорошо знали положенцы. Мало того, еще не был до конца зарыт топор войны с «лохмотой», а этот факт не устраивал ни босоту, ни администрацию. Так что это было что-то новое в действиях легавых, и я гадал: что именно?
Но в тот момент делать было нечего. Я тут же, не мешкая, отправил по «дороге» список и общаковые деньги Степе Мурманскому, в 88-ю хату, объяснил босоте, какие в ближайшее время собирался внести коррективы в жизнь камеры и корпусов, ну и попрощался на всякий случай со всеми по-братски. Кто его знает, может, не увидимся больше никогда?
Оставить вместо себя я никого не мог, потому что выдвижение и утверждение положенца корпуса или тюрьмы – прерогатива, которая принадлежит исключительно Жуликам. Я мог лишь кого-то порекомендовать, не более.
Через час за мной навсегда закрылись двери этой, ставшей мне уже давно родной камеры 164-А. Две полные сумки, заботливо затаренные моими сокамерниками разной всячиной, необходимой на продолжительном этапе, несли два человека из хозяйственной обслуги, за ними шел я вместе с разводящим офицером и молодым ключником.
Я хорошо знал расположение тюрьмы, поэтому, когда мы вышли во дворик обслуги и пересекли его, сразу понял, куда меня ведут. Дорога здесь была одна – на «Кошкин дом».
После некоторых процедур, от которых я уже почти успел отвыкнуть, меня водворили на четвертый этаж «тубанара» в камеру № 607, которая, так же как и 164-А, стала мне на долгое время, а точнее на год, родной.
Почему же легавые не перевели меня сюда раньше, когда всю тюрьму, как они выражались сами, очищали от чахотки? С самого начала я задавал себе этот вопрос и пришел к выводу, что в тот момент им меньше всего здесь были нужны такие люди, как я.
Скорее всего, они хотели из этого нового туберкулезного корпуса сделать что-то вроде «чахоточного спеца». Ведь, как правило, в камерной системе, на корпусах, в «тубанарах» и пересылках с самого их открытия, босота всегда старается взять власть в свои руки и не допустить ничего, что шло бы вразрез с воровскими традициями. Ибо как поставишь положение с самого начала, так будет и в дальнейшем. Очень редко когда бывает иначе. Так что мусора не рассчитали каторжанскую солидарность с воровскими устоями централа и, как обычно, попали впросак.
Теперь они, по всей вероятности, решили изменить тактику, и вот каким образом. Итак, что представлял из себя «Кошкин дом» образца 1997 года?
Пожалуй, лучше всего начать с камеры, куда меня водворили только что. Двери здесь были до такой степени плотно закрыты, что, подойдя к ней с мусором, я не услышал даже обычного в таких случаях гула, будто в камере никого не было, или, по крайней мере, было несколько человек. Но когда он еще только лишь приоткрыл дверь, она выдохнула из себя такую волну человеческих страстей, и эмоций, и вони, что мне стало не по себе.
Но это чувство мгновенно улеглось, ибо, к сожалению, оно давно стало тюремной привычкой. В камере, рассчитанной на двадцать человек, находилось больше сорока.
Но все бы ничего, будь камера вместительной, да куда там! В длину от двери до противоположной стены было восемь шагов. Шконки стояли параллельно друг другу так плотно, что в проходе между ними, если кому-то приходилось «бить пролетку», второму уже места не было. Даже для того, чтобы, встретившись посередине камеры, разойтись, приходилось поворачиваться друг к другу лицом. У входа справа был туалет, слева стол на восемь персон, вот и весь интерьер этой хаты.
Но не эта убогость обстановки подавляла впервые вошедшего сюда, она была знакома каторжанам не понаслышке. Его подавлял свет, точнее, что-то подобное ему. На всю камеру, посередине потолка, тускло горела одна стосвечовая лампочка. И хотя справа и слева чуть выше нар в противоположной от двери стене было по одному окну, сплошные жалюзи, закрывающие их, мешали проникновению в камеру не только света, но и воздуха.
Досуг чахоточных арестантов, включающий в себя общение между собой, чтение книг, настольные игры и прочее, можно было проводить только за столом, потому что на нижних нарах было почти темно, а на верхних – свет был одним лишь названием.
Таких камер на этаже было семь, напротив – столько же, но это были маломестки на четыре и восемь человек, тоже забитые под завязку, и мы называли их по привычке «малым спецом» «тубанара». Хотя «тубанаром» этот серый и мрачный корпус назвать было нельзя ни при каком раскладе и прикиде. Скорей сюда бы подошли названия вроде крематория или душегубки, хотя, еще раз хочу подчеркнуть, такая тенденция к физическому уничтожению больных туберкулезом арестантов просматривалась почти повсюду в тюрьмах России.
Я не оговорился, именно уничтожению, а не лечению, как многие из вышестоящих лиц в ГУИИНе заявляют на всевозможных совещаниях, а также в теле– и радиоэфире.
Мне не было надобности представляться в этой камере как-то по-особенному. Достаточно было назвать свое имя, ибо почти все в тюрьме если и не видели, то слышали обо мне, это уж точно. Я сказал мужикам, чтобы те распаковывали баулы и все сваливали на стол, на общак, а сам отписал наскоряк малявы на корпуса и Ворам на «малый спец».