Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В „Братьях Карамазовых“ Леонтьев обнаружил и серьезные уклонения Достоевского от „церковного пути“.
„В романе <…> — писал Леонтьев, — весьма значительную роль играют православные монахи; автор относится к ним с любовью и глубоким уважением <…> Старцу Зосиме присвоен даже мистический дар «прозорливости“ <…> Правда, и в «Братьях Карамазовых“ Монахи говорят не совсем то, или, точнее выражаясь, совсем не то, что в действительности говорят очень хорошие монахи и у нас, и на Афонской горе <…> Правда, и тут как-то мало говорится о богослужении, о монастырских послушаниях, ни одной церковной службы, ни одного молебна… Отшельник и строгий постник Ферапонт, мало до людей касающийся, почему-то изображен неблагоприятно и насмешливо… От тела скончавшегося старца Зосимы для чего-то исходит тлетворный дух <…> было бы гораздо лучше сочетать более сильное мистическое чувство с большею точностью реального изображения: это было бы правдивее и полезнее, тогда как у г-на Достоевского и в этом романе собственно мистические чувства все-таки выражены слабо, а чувства гуманитарной идеализации даже в речах иноков выражаются весьма пламенно и пространно». Наконец, резчайшим выпадом против концепции романа можно считать и следующий ядовитый пассаж из статьи Леонтьева: „Братство по возможности и гуманность действительно рекомендуются св. писанием Нового завета для загробного спасения личной души, но в св. писании нигде не сказано, что люди дойдут посредством этой гуманности до мира и благоденствия. Христос нам этого не обещал… Это неправда…“[77]
Если Победоносцеву внушали опасения богоборческие мотивы романа, то Леонтьев пошел дальше: руководствуясь учением официального православия, он отыскал „изъяны“ и в положительной программе Достоевского, вложенной в уста Зосимы. Эти „изъяны“ — стремящийся к переустройству действительности гуманизм, тяготение к которому столь явственно обнаружилось в речи Достоевского о Пушкине; недостаточная близость ищущей мысли писателя (как по существу, так и по форме) к православно-церковной ортодоксии.
Из других суждений о романе, появившихся в 1880 г., наиболее значительны „Литературные очерки“ Буренина, печатавшиеся в „Новом времени“,[78] и статья И. Павлова в славянофильской газете „Русь“, издававшейся И. С. Аксаковым.[79]
Среди последующих печатных откликов на роман преобладают журнальные статьи итогового характера, в которых спор с автором „Братьев Карамазовых“ нередко перерастает в бурную полемику между его сторонниками и противниками. Несмотря на односторонность и неполноту многих оценок, диктуемых направлением того или иного журнала, многое из сказанного о романе в критике начала 1880-х годов не утратило важного значения для процесса последующего фундаментального историко-литературного и теоретического исследования творчества Достоевского.
Анализ противоречивости идей Достоевского при общей демократической интерпретации двойственности его творчества содержат и „Записки современника“ Н. К. Михайловского. 2 февраля 1881 г. в собрании Юридического общества с речью о Достоевском выступил А. Ф. Кони, выдвинувший тезис о том, что „правда и милость“, лежащая в основе отношения Достоевского к преступлению и наказанию, вполне гармонирует с целями реформированного суда, помогает практическому и научному совершенствованию принципов юриспруденции.[80] Значительная часть „Записок современника“ посвящена полемике с этой речью. „Я не могу согласиться, — писал Михайловский, — чтоб связь творчества Достоевского с юриспруденцией была исчерпана речью г-на Кони. Не буду распространяться о той даже не особенно тонкой насмешке, которою Достоевский облил «новый, реформированный суд“ <…> в «Братьях Карамазовых“. Напомню только заветную, излюбленную мысль покойного о необходимости страдания, в силу которой он строго порицал суд присяжных за наклонность к оправдательным приговорам и требовал «строгих наказаний, острога и каторги». А юридическая идея, лежащая в основании «Братьев Карамазовых», та идея, что преступная мысль должна быть так же наказываема, как и преступное деяние? Нет, если бы я обладал красноречием г-на Кони, я сказал бы, может быть, о Достоевском: вот человек, в увлекательной форме вливавший в юридическое сознание общества самые извращенные понятия. Конечно, я сказал бы не правду, а только половину правды, но и г-н Кони тоже говорит половину правды, а не всю правду“.
Следует выделить обобщающие суждения Михайловского об эволюции Достоевского-психолога: „…Достоевский со времен Добролюбова, — отмечал он, — значительно вырос как изобразитель внутренней, душевной драмы. «Преступление и наказание“ (высший момент развития творческой силы Достоевского) по сложности мотивов и тонкости их разработки неизмеримо выше всего, что имел под руками Добролюбов. Да и в <…> «Идиоте“, «Бесах», «Братьях Карамазовых» есть страницы такого огромного достоинства, что о «слабости художественного чутья» тут, конечно, не может быть и речи».[81]
Вслед за статьей Михайловского появилась статья М. А. Антоновича „Мистико-аскетический роман“. В полемическом истолковании Антоновича религиозно-философская проповедь Достоевского приобрела зловещий оттенок антигуманного клерикализма, направленного на подавление свободы человеческого духа. Антонович не заметил своеобразия воззрений Достоевского на западную и восточную церковь, на католицизм и православие; он поставил открыто тенденциозно знак равенства между убеждениями Достоевского и Великого инквизитора: „…Инквизитор уверен, что человечество, жестоко разочаровавшись в своих силах, своих надеждах и мечтах, придет к ним, т. е. к представителям высшего авторитета на земле, и сложит к ногам их свой гордый ум и свою буйную волю. Это так и должно быть, это и есть единственный исход, и по мнению наших старцев в романе, и самого автора его“.[82]
Последним откликом на роман в 1881 г., свидетельствующим о разногласиях в демократической критике при оценке творчества и личности писателя, была статья Л. Алексеева (Л. А. Паночини) в журнале „Русское богатство“.
„Общественно-политические идеалы Достоевского в основаниях своих, — вернее, те субъективные, основанные на нравственных требованиях автора положения, из которых он выводит свое мировоззрение, — так высоки и человечны, — отмечал автор статьи, — и в то же время выводимое из них нравственно-политическое учение так элементарно нелогично в своем построении, так несовместимо с умственными привычками интеллигентного меньшинства, что ожидать вреда от проповеди Достоевского невозможно: он — не опасный противник прогресса, он даже — не противник <…> Достоевский не найдет <…> последователей своему учению. Но своим искренним, честным, глубоко правдивым отношением ко всему, о чем он берется судить, он поучает читателя, как надо приступать к суждению о делах людских <…> Достоевский будит чувство и будит мысль. Вся непостижимая галиматья, в которую он веровал, вся его проповедь исчезает при этом <…> читатель не замечает ее, потому что все заступает, все покрывает собой — страстная любовь автора к людям, его глубокое „проникновение“ в страждущие души… Несмотря на все усилия, какие он делал для того, чтобы стать поборником мрака, — он является светочем…“[83]
В 1883 г. Л. Н. Толстой говорил Г. А. Русанову, что „не