Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Биаррице с ней познакомилась, а позже и сдружилась даже, знаменитая петербургская и эмигрантская писательница Надежда Тэффи (Лохвицкая). Тэффи пыталась разгадать тайну маски Белой Дьяволицы. Ей показалось, что за всем этим маскарадом таилась тоска по чему-то тепленькому, нежному, детскому, совсем простому. Для Тэффи ключик к так надежно спрятанной этой душе таился в стихе:
Такая вот догадка. По-научному гипотеза… Тэффи рассказывает, как она тогда нагнулась и поцеловала сухую мертвую руку былой львицы.
А верный секретарь Злобин донес до нас последние строки, продиктованные мертвеющими губами Зинаиды:
(Аморя, Черубина, Вячеслав Иванов)
Хотя ни одна из «королев» и «принцесс» русского Серебряного века не имела в своем владении ни многобашенного замка, ни даже просто укрепленной фермы с башнями на манер бургундской, идея башни, сдается мне, неотвязно присутствовала в сознании тогдашней художественной богемы. Может, именно вследствие этого в воспоминаньях российских поклонников Серебряного века, число которых не перестает исподволь расти со второй половины минувшего века, угнездились по меньшей мере две «башни», которые, строго говоря, не были сооруженьями башенного типа, да и по мысли своей, пожалуй, не содержали намека на «башню из слоновой кости». А все же и они давали более или менее укромный приют приверженцам новейшего искусства, авангардной мысли, а также, отчасти, и нравам, слабо совместимым с традиционными моральными установленьями.
В столичном Петербурге-Петрограде «Башней» называли квартиру поэта Вячеслава Иванова на верхнем этаже жилого дома против Таврического сада. Здесь на протяжении многих лет собирался весь цвет петербургской богемы, здесь каждую среду обсуждали сложнейшие философские, сексуальные и литературные проблемы, жестоко споря или почтительно внимая хозяину-эрудиту. Иные мемуаристы все же полагали, что на Башне «пахло серой», и даже беспечная русская полиция однажды проявила обеспокоенность (впрочем, ограничилась довольно безобидной проверкой документов).
Другой знаменитой «башней» была квадратная терраса на крыше Приморского дома Максимилиана Волошина в крымской деревне Коктебель, что неподалеку от Феодосии. На этой террасе в мерцании южных звезд читали свои стихи и слушали чужие самые прославленные женщины Серебряного века, и многим из тех россиян, кто посещал эти места или жил в прилепившемся к волошинскому дому писательском поселке в более позднюю, увы, далеко не золотую и не серебряную пору, казалось, что аромат той вольной поэтической эпохи еще не выветрился…
Как и многие его сверстники, автор этой книги был потрясен, в первый раз попав на волошинскую «башню» и в кабинет Волошина, проговорив долгие часы со вдовой поэта и со смотрителем дома Володей Купченко, а потом сел за свой первый роман, носивший не слишком оригинальное название – «Коктебель».
Позднее из Коктебеля, который Волошин считал своим главным домом, автор надолго угодил в город, который Волошин считал своим вторым домом, – в Париж, и здесь, гуляя по исхоженным любимым поэтом уголкам, вспоминал не только чудные строки («в дождь Париж расцветает, точно серая роза» – кто из русских поэтов сказал о Париже нежнее?), но и странные муки поэта, и непонятные его любови, и влекущихся к нему женщин, которым он придумывал имена и судьбы (Аморя, Черубина…) Придумывал, но что дальше?
Волошин всю жизнь обсуждал проблемы любви, пола, Эроса, всю жизнь писал о них – и в свою парижскую пору и позже. Иные из критиков считали его за это бесстыжим декадентом и разнузданным парижанином. А он, напротив, был изрядно стыдлив, был «зациклен» на своих тайнах. Стыдлив не на словах (как-никак писатель) – стыдлив в общении с женщинами, которым всегда готов служить, жертвуя собой. Он без конца рассуждал о «путях Эроса», но занес в свой дневник и такой долгий разговор с каким-то Тимковским:
Он говорил, что был возмущен воскресеньем у Кругликовой. «Это онанизм…»
– Но что же из наших удовольствий не онанизм – там, где мысль продолжает и отодвигает развязку. Разве литература, журнализм не чистые формы онанизма? Вся платоническая любовь, всякий восторг, всякая мистика – это онанизм чувства или мысли. Самец, оплодотворивший своей смертью тысячи поколений, купил себе возможность многократной любви – и это жизнь, как вы хотите отказаться от жизни?
– У меня этого в жизни не будет. Когда мне нужно удовлетворить себя, я беру женщину-проститутку. Я на это смотрю, как на такую же потребность, как высморкаться, как пойти в ватерклозет. У меня есть книжка, где я отмечаю каждый раз также, какого числа я могу снова это сделать. И я ни разу не нарушал срока. Хотите, я вам покажу?
– Нет, это слишком жутко… И что же – вы никогда женщину не целуете?
– Никогда.
– Так просто делаете, что вам надо, и кончено?
– Да…
– Вы будущий Робеспьер русской революции. Нет, хуже – Аракчеев.
…Я собираюсь уходить. Идет дождь. Он меня удерживает.
– Итак, вы совсем спокойны? Пол не тревожит вас? И вы думаете, что это спокойствие на всю жизнь? Рано или поздно пол отомстит вам. У него много личин, и он придет с самой неожиданной стороны. Кто не живет задержанным полом, тот убивает душу…
В 1903 году с Волошиным случилось главное: он влюбился. В знаменитой картинной галерее Щукина в Москве он встретил молоденькую Маргариту из богатой семьи Сабашниковых (отец был чаеторговцем, дядья – издателями). Девушка была утонченная, своеобразная, начинающая художница, начинающая оккультистка, начинающая женщина, искательница ощущений, верная дочь Серебряного века – тяжелый случай… Подруга Маргариты вспоминает о ней:
Не припомню другой современницы своей, в которой так полно бы выразилась и утонченность старой расы, и отрыв от всякого быта, и томление по необычно-прекрасному. На этом-то узле и цветет цветок декадентства.
Старость ее крови с Востока: отец из семьи сибирских золотопромышленников, породнившихся со старейшиной бурятского племени. Разрез глаз, линии немножко странного лица Маргаритиного будто размечены кисточкой старого китайского мастера. Кичилась прадедовым шаманским бубном.
Волошин, влюбившись в Маргариту, уговорил ее уехать в Париж учиться живописи. Она была талантлива, но большим художником не стала, и подруга ее Евгения Герцык объясняет это все тем же томлением духа: «…как многие из моего поколения, она стремилась сперва решить все томившие вопросы духа и решала их мыслью, не орудием мастерства своего, не кистью…»