Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером, у себя в комнате, она пытается представить, каким он был лет в двадцать пять. Она тогда совсем еще девочкой была, в школу ходила, и все равно: все было бы так же, как в Мюрице. Где бы она его ни увидела, в кафе с приятелями, она бы сразу вздрогнула, и потом бы всю жизнь надеялась, и никогда бы уже не забыла. Франц об этом так говорит: встреть я тебя раньше, кое-что было бы по-другому, но раньше я тебя не мог встретить, самое раннее — это Мюриц и был. Раньше я был не готов. Все должно было случиться именно так, как случилось, иначе ты бы мне не досталась, и я не поехал бы в Берлин и мы не жили бы так, как живем.
На следующий день они переезжают. Это скорей прогулка, чем переезд, все равно что комнату в гостинице сменить, из одного крыла в другое переселиться. Дора уже с утра у него, помогает паковать вещи, потом и вовсе отправляет его в город, чтобы самой спокойно все перенести. Ей за два раза удается обернуться. На улице свежо, но и солнышко проглядывает, горстка детишек смотрит ей вслед, кто-то из малышни даже спрашивает, куда она уезжает.
В новой квартире ей поначалу надо просто походить, попривыкнуть, из большой комнаты в маленькую и обратно, в большую, где софа. Потом она раскладывает по полкам белье и одежду, развешивает в шкафу его костюмы, идет купить что-нибудь к ужину. Возвратившись, переодевается, опробует ванну, потом, в новом платье, садится его ждать. Уже давно миновало шесть, когда наконец она слышит его в прихожей. Он знакомого встретил, тот пригласил его зайти, вот он и задержался. Ему страшно неловко, что он ничем не помог, он тотчас же замечает цветы, порядок в обоих шкафах, ее платье. Она какая-то необычная, считает он, как будто новая, или это обстановка другая, и свет электрический, ему еще предстоит привыкать. К тебе, поясняет он. Или все-таки нет? Господи, в Мюрице она целыми днями думала, да как же я его забуду, хоть бы он и правда был неженат, когда же я его снова увижу. А теперь она стоит перед ним в новой квартире и нервничает, ну, не то чтобы всерьез, а как-то совсем по-девчоночьи. В любовных делах с ним по-прежнему непросто, но ей с ним всегда и так хорошо, хорошо и приятно, и спешить некуда. Однажды, недавно, она ему сказала: со мной вовсе не обязательно так уж осторожно, на что он удивился и ответил, я не с тобой, я с собой осторожен. То, что выглядит заботой о тебе, на самом деле всего лишь о себе забота.
Лет с двадцати он начал захаживать к проституткам. Она не знает, с какой стати он ей об этом рассказывает, и хорошо ли это для нее, и имеет ли вообще к ней отношение. Одна была еще почти ребенок, что даже создавало некоторую иллюзию невинности; у нее были дырки на чулках, и она все время смеялась, поэтому он ее до сих пор и помнит. От всех остальных остался только ужас. Несколько лет всего, говорит он, а потом перестал. Вечер, он лежит на софе, с закрытыми глазами, словно спит. Она не чувствует, что это признание что-то изменило, как ни странно, она находит его даже трогательным, ведь оно как бы позволяет ей ощутить, до чего юным он тогда был, таким же юным, как она сама, прежде чем его встретила, юным и совсем неопытным.
Она принесла с собой кое-какие свои вещи из комнаты на Мюнцштрассе: платья, белье, туфли. Ну, и еще всякие мелочи, губную помаду, коробочку пудры, уже начатую, пару книг, почитать вечером, когда он за столом работает. Он теперь почти каждую ночь пишет, до раннего утра. Когда потом юркает к ней в постель, она на мгновение просыпается и млеет от счастья, в первые дни, когда он еще может спать, рядом с ней в ее узенькой кровати — ей тогда кажется, будто она его спасла.
Он еще в Мюрице ей объяснил, что уже много лет спит из рук вон плохо, что-то насчет призраков, что она, должно быть, не вполне поняла или отнеслась несерьезно. Посчитала, что, когда они будут вместе, эти призраки больше показаться не посмеют, но теперь начинает понимать: противник нешуточный. Призраки — это его тревоги? Поначалу она так и думает. У них почти нет денег, они живут в скверное время, в городе демонстрации, недавно в столкновениях безработных с полицией и до кровопролития дошло, были раненые. Но дело не в этом. И похоже, даже не в его болезни. Оба они знают, что недуг этот дремлет и в любую секунду может прорваться, но призраки появились в его жизни гораздо раньше, чем чахотка. Иногда они уходят, на какое-то время оставляют его в покое, но потом передумывают. Не нравятся ей эти призраки, говорит она, с какой стати они выбрали именно тебя? Ей хочется что-то для него сделать, она идет на кухню, заваривает ему чай, хоть он и говорит, что это пустая трата времени, пусть лучше спит, но потом все-таки разрешает ей остаться рядом с ним, на софе, пока они его не отпустят.
Она в жизни не представляла себе, что когда-нибудь будет жить вот так. В юности у нее было полно всяких видов на будущее, в семнадцать-восемнадцать, когда понемногу начинаешь спрашивать себя, как оно все-таки сложится дальше, какой муж достанется, будут ли дети. В шестнадцать она стала сионисткой. Начала играть в театре, воевала с отцом, который не мог пережить смерть жены. В двадцать в приступе гнева она от него ушла, в двадцать один ушла снова. Неужели только четыре года назад? Она всю жизнь о театре мечтала, хотела актрисой стать, как Эмми, только, избави Бог, не такой, как Эмми, но чтобы в чужие роли вживаться, в незнакомые тексты, лучше всего в еврейские или на идише, а еще классика, Клейст, которого Франц так ценит, из Шекспира кое-что. Такие были мечты. Сейчас они вроде бы чуть поблекли, но это нечто, о чем она когда-нибудь обязательно вспомнит, если это тогда еще будет важно, потому что сейчас, с Францем, это как раз не важно.
Она рассказывает Юдит, что чувствует, когда он пишет. Вообще-то это очень здорово, хотя и странно немного, почти как священнодействие или вроде того, словом, она не знает. Однажды она за ним подсматривала, в дверную щелку. Со стороны это прямо как тяжелая работа, а еще как ожидание, хотя ожидание тоже вроде как часть работы получается, но в тот вечер он писал и писал, без остановки, прямо как каменотес, по-настоящему, с молотком и зубилом, так ей казалось, словно бумага — это камень или что-то такое, что не поддается, а потом вдруг все стало почти легко, уже не как каторга, а как если бы он поплыл, и уже далеко от берега, подумалось ей, а он все плыл и плыл, все дальше и дальше, в открытое море.
Иногда, впрочем, он впадает и в ярость. Он тогда совсем тихий становится, какой-то до жути собранный, и чем яростней, тем тише. Прежде она думала, с ним ничего такого вообще не бывает, но с сегодняшнего утра он просто вне себя. Родители выписали и послали ему чек, на 31 миллиард немецких марок, из чего, к сожалению, вытекает, что пока этот чек до них дойдет, сумма на треть обесценится. Он еще и вечером клянет все и вся. Потом очень долго пишет письмо Оттле, которая собралась навестить их в Берлине, потом снова злится, и за ужином у него аппетита нет — ну что еще тут скажешь? Родители хотели как лучше, робко замечает она, откуда им знать, какая тут жизнь, а узнай они — напугались бы до смерти.
Ближе к одиннадцати, отправляясь доделывать историю об их прежней квартирной хозяйке, он уже не прочь пошутить. Такую особу, как госпожа Херман, нельзя заставлять ждать, она сердится, как ребенок, которому не дают шоколаду. И больше Дора уже ничего не слышит. Она не спит, читает, в глубине души надеется, что он ее позовет, но он не зовет, она так и остается одна, словно он вообще о ней позабыл.