Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут постоянно набирают новых рекрутов. Все разговоры о Марокко.
Передай маме, что я ее люблю. Что слышно от Луизы, Персиваля и Тии? Посылаешь ли ты им деньги — ты же ведь у нас известный музыкант? Или это пока дело будущего?
С любовью,
Энрике».
Настроение у Альберто продолжало скакать. В лучшие дни он приносил новые ноты и рассказывал мне о разных композиторах, об их стилях и манере, о том, какие конкретные проблемы им приходилось решать, о временах, в которые они жили. Когда же на него нападала хандра, он спал допоздна, рано ложился, а меня заставлял до изнеможения играть одно и то же, совершенствовать технику и пытаться улучшить жесткое звучание открытых струн или низкий тон высокого фа. Чем больше я упражнялся, тем меньше нравился мне результат. Мой слух развивался быстрее, чем руки, и ожидания опережали возможности. И долгие часы в одиночестве больше не доставляли мне прежнего удовольствия.
В декабре мне исполнилось шестнадцать лет. Я не стал выше ростом, но голос у меня изменился, и, конечно, участились приступы угрюмости. От бесконечных занятий музыкой интерес к ней начал пропадать. Я все больше слушал граммофон, но и пластинки вгоняли в тоску. Симфоническая музыка едва не доводила меня до слез: слаженное звучание оркестра казалось недостижимой вершиной по сравнению с этюдами и салонными пьесами, которые я исполнял без аккомпанемента. Но я продолжал слушать — уже не с пяти до семи, а все больше и больше. Однажды вечером, без четверти девять, распахнулась дверь, и в гостиную ворвался Альберто. Он схватил пластинку Бетховена, которую я как раз только что завел. Руки у него тряслись, и он вертел головой, ища, обо что бы ее расколотить. Затем плечи у него опустились. Он отвернулся и бросил пластинку в кресло.
— Пошел вон, — прорычал он, указывая на дверь. — Мне нужна тишина. — Он полез в карман: — Вот тебе. Мальчишке нельзя столько времени сидеть взаперти. Иди найди чем заняться. — Он сунул мне в руку несколько монет. — Иди на берег моря. Сходи в Музей восковых фигур. Потрать деньги. Потрать время! Убирайся из дома и веди себя, как положено парню твоего возраста.
Вот так я познакомился с книгами. Если граммофон поколебал мою самоуверенность, доказав, что как музыкант я не представляю собой ничего особенного, то книга не оставила от нее камня на камне: я понял, что я бесталанный, заурядный человек и к тому же, несмотря на все мои усилия, малообразованный.
Послушав совет Альберто, я направился к берегу моря. Миновал сияющий огнями оперный театр Лисео, лавки и кафе и спустился в нижнюю часть города, пользующуюся дурной славой, — под газовыми фонарями здесь ошивались проститутки в более чем откровенных нарядах. За два квартала до берега, там, где на высоком постаменте стоит спиной к городу статуя Колумба, я свернул налево. И оказался возле Музея восковых фигур.
В очереди к билетной кассе я изучил музейные афиши под грязным стеклом. Судя по всему, ядром экспозиции были восковые скульптуры местных преступников, казненных основателем музея, бывшим барселонским палачом. Мне вопреки уверениям Рамона все это показалось совершенно неинтересным.
Я вышел из очереди и отправился на торговую улицу. Какой-то тип продавал почтовые открытки, разложенные на бархатной обивке раскрытого чемодана: грязновато-коричневые изображения экзотических танцовщиц в прозрачных накидках, сквозь которые просвечивали обнаженные груди; толстозадых акробатов, вниз головой висевших на трапециях. Они отличались от тех, что продавались на Рамблас и были рассчитаны на другую публику — посетителей Музея восковых фигур, любителей пощекотать себе нервы.
— Глянь-ка сюда, — сказал продавец, протягивая мне черную коробку. В ней лежала фотография обнаженной женщины, охваченной ужасом, так как на ее шею опускался топор. Я отпрянул, затем посмотрел снова.
— У меня есть еще, но это уже за деньги, — сказал продавец. — Ты и так уже бесплатно два раза посмотрел.
Я покачал головой и направился было прочь.
Матери не понравилось бы, что я здесь шляюсь, подумал я, но затем вспомнил слова Альберто: «Потрать деньги. Потрать время. Веди себя, как положено парню твоего возраста».
— Любишь диковины? — спросил продавец и вытащил коробку, наполненную почтовыми открытками, фотографиями и книгами. Я посмотрел на корешки: «Рабы любви», «Восточные секреты», «Маркиз де Сад». Такие книги обязательно должны были привлечь внимание шестнадцатилетнего парня. Но мне на глаза попался заголовок тоненькой серой книжки, напечатанный серебряными буквами: «Страдания гениев: два века музыкального чуда».
— Эту лучше не бери, — сказал торговец. — Мало иллюстраций. Только маленькие девочки и мальчики. — Тут торговец оживился: — Хотя если тебе нравятся маленькие девочки и мальчики, то у меня есть другие книжки, поинтереснее: совсем без слов, одни картинки. Подожди, сейчас достану из другой коробки, сам увидишь.
Но я уже вынимал деньги из кармана. Он пожал плечами. Когда он протянул мне книгу, из испорченного переплета выпал титульный лист. Наши глаза встретились: он видел, что я по-прежнему хочу купить эту книгу, но понимал, что она бракованная, и поэтому оставил на моей ладони одну монету: — Тебе останется на мороженое. Иди.
Вот так я узнал о страданиях гениев. Прочитал о том, как Франца Йозефа Гайдна вырвали из лона семьи, третировали и за плохое поведение в школе били палкой; как безжалостный отец Моцарта заставлял его выступать; как Паганини не кормили и запирали в комнате, чтобы он бесконечно упражнялся на скрипке.
Я знал эти имена. Другие были мне незнакомы, но они волновали меня даже больше, потому что они превращали страдание одних и садизм других в нечто банальное и чуть ли не необходимое. Отец немецкой девочки Гертруды Мара, у которой не было матери, уходя на службу, привязывал ее к стулу, но она стала искусной скрипачкой. Калекой, но виртуозной исполнительницей.
По всей Европе музыкально одаренных детей били, лишали еды, игрушек, даже если это были куклы или шарики, которые дарили им почитатели. И насилие, похоже, приносило результаты. Дети, во всяком случае те, которым была посвящена эта тоненькая серая книжка, преуспели и стали знаменитыми. Синяки проходили, но музыка — музыка оставалась навсегда.
Целая глава этой книги была посвящена Хусто Аль-Серрасу и тем чудовищным воспитательным методам, которые взял на вооружение его отец после того, как их бросила не названная в книге мать-цыганка. Как-то один из покровителей подарил ему большую игрушечную лошадку, но отец отпилил лошадке голову, а туловище поставил рядом с пианино, чтобы мальчишка играл, сидя в седле. Автор утверждал, что юный пианист рыдал, когда испортили его подарок, но на фотографии в книге он, сидя на этой странной обезглавленной лошади, выглядел сияющим. Возможно, сама музыка была причиной этого внутреннего света. Или — тут моя зависть воспарила — это был результат абсолютной уверенности в своем будущем и понимания того, что родитель, добрый или злой, мудрый или заблуждающийся, искренне верит, что его сыну предназначено стать великим артистом.