Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таких людей в основном принимали как нечто само собой разумеющееся и зачастую восхищались ими. В Европе подобный джентльмен назывался «flaneur», «boulevardier» или «bon vivant»[101]. П. Г. Вудхауз не без нежности высмеял этот класс. Авторы детективов выбирали его представителей в качестве образцов для сыщиков-любителей, как, например, лорд Питер Уимси или (в Америке) Фило Вэнс. Голсуорси в своей пьесе «Верность» призывает публику проникнуться сочувствием к юному джентльмену, который, лишившись средств, вынужден пойти на кражу и, будучи пойманным, кончает жизнь самоубийством; о том, чтобы пойти работать, даже нет и речи.
В Соединенных Штатах неработающий джентльмен никогда не был столь популярен. О нем наверняка нелестно отзывались как о «дармоеде» или «гуляке».
В двадцатом столетии такая праздная жизнь стала все больше и больше считаться низкой, презренной и, что хуже всего, скучной. Те, кто вел подобный образ жизни, все более чувствовали себя виноватыми. Теперь аристократическое табу на проявление интереса к деньгам практически исчезло. Так что мы имеем богатых претендентов на канувшие в лету троны, которые торгуют самолетами или как-то по-другому вращают колеса промышленности. Англоирландский лорд для привлечения туристов восстанавливает разрушенный замок, сын магараджи представляет в Индии американское промышленное объединение.
Много позже Лавкрафт действительно много работал, но разговорами о себе как о «джентльмене-любителе» и своей бедностью он создавал впечатление ведущего праздный образ жизни. Разговоры, однако, были лишь пустой похвальбой, в то время как бедность была результатом скорее его неумения распоряжаться временем и вести дела, нежели лености. Эту самую леность он старался ставить себе в заслугу.
В действительности лавкрафтовский идеал некоммерческого джентльмена был неосуществим. Даже в эпоху мечей и париков джентльмен не мог столь высокомерно отмахнуться от мыслей о деньгах. Не заботься он о своем состоянии, он мог бы, подобно герою Голсуорси, в один прекрасный день обнаружить, что лишился его.
Так что поза Лавкрафта принадлежности к помещикам минувших дней не только притязала на образ жизни, который был ему совершенно не по средствам, но и – даже если бы у него это получилось – навлекала на него все растущее неодобрение. Поэтому его разыгрывание роли было столь же тщетным, что и попытка хитроумного идальго Дон Кихота Ламанчского воскресить славу рыцарства.
Успех Лавкрафта в становлении зрелым, нормальным человеком – хотя бы даже запоздало и не полностью, – которого он добился впоследствии, был целиком его заслугой. Много позже он с горечью осознал, что же с ним сделал этот эксцентричный домашний режим: «Будь я снова молодым, я бы прошел какое-нибудь конторское обучение, сделавшее меня пригодным для доходной работы… Это моя ошибка, что я никогда не думал о деньгах, пока был молодым. Тогда в этом не было острой необходимости, и я всегда полагал, что мне будет легко устроиться на скромно оплачиваемое место, когда возникнет нужда… Сегодня [в 1936 году] я охотно ухватился бы за постоянную работу с окладом десять или более долларов за неделю…»[102]
Но, как с грустью добавил Лавкрафт, «сорок шесть есть сорок шесть». Время не только уносило его своим неумолимым течением, но и бросало вниз, от лучшего к худшему, от богатства к бедности, от жизни счастливого избалованного ребенка к жизни одаренного, но несчастного и разочаровавшегося взрослого. Отсюда одним из его взрослых желаний было преодолеть каким-нибудь образом время или повернуть его назад. Он мечтал улучшить свою долю, гребя против течения времени в детство, которое помнил как период счастья.
Но время беспощадно течет лишь в одном направлении. Женщина, которая написала:
– никогда не говорила, что оно ей подчинилось. Путешествие назад во времени возможно только в научно-фантастических произведениях. Лавкрафт тоже открыл этот способ временных перемещений.
Некоторые писатели называли Лавкрафта «эксцентричным затворником», хотя последние десять лет своей жизни он едва ли был более эксцентричен или большим затворником, нежели большинство профессиональных писателей. Вне Нью-Йорка и эстетствующих местечек вроде Таоса и Кармела[105] многие писатели ведут до некоторой степени отшельнический образ жизни, потому как в непосредственной близости от них живет слишком мало других писателей, с которыми они могут поговорить на профессиональные темы. Их быт заключается в том, что они сидят дома в своей старенькой одежде, стучат по печатным машинкам, зачастую в неурочные часы, пренебрегают многими обычаями предпринимательского класса и никогда не уверены в своем доходе. Неудивительно, что своим буржуазным соседям они кажутся эксцентричными.
Впрочем, в течение пяти лет после ухода из средней школы Лавкрафт действительно был эксцентричным затворником. В возрасте, когда большинство юношей обучаются ремеслу или ищут работу, он сидел дома, не занимаясь никаким полезным делом и редко с кем, за исключением матери, разговаривая. По прошествии многих лет он предавался воспоминаниям: «В дни моей юности я часто выходил из состояния нервного расстройства, полностью отказываясь от внешних контактов и прозябая какое-то время либо, большей частью, в кровати, либо в мягком кресле в халате и тапочках».
Когда же он отваживался выйти наружу, то ходил быстрой, нелепой птичьей походкой: опущенная вниз голова, сутулые плечи, взгляд сосредоточен на земле под ногами. Он редко узнавал тех, мимо кого проходил. Соседка вспоминала его так: «Я боялась его до смерти, словно маленькая девочка, потому что он имел привычку по вечерам быстро проходить по Энджелл-стрит, как раз когда мы играли в „зайца и собак“ на углу Энджелл и Патерсон-стрит. Его появление всегда пугало меня. Он определенно был соседской тайной. Он никогда ни с кем из нас не заговаривал, лишь проходил с опущенной головой. Время от времени я встречала его днем, но мне так и не удалось добиться от него приветствия…»