Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он кое-как протащился по коридору, шатаясь и хватаясь за поручни под окнами, и заперся в купе.
За стеной все так же бесперебойно храпели охранники.
Поезд входил в приграничную зону, сбрасывал скорость.
Он быстро выпил подряд три рюмки, собрал в чемодан разбросанное барахло, застелил постель – приготовился ко всему. И сел, завалился в угол, закрыл глаза.
Какой ужас – знать свою следующую минуту, думал он, это и есть пытка приговором. Зачем было меня предупреждать? Толку никакого, ничего не изменишь, просто обычная лишняя жестокость любящих людей…
Ну так что?.. Сунуть в карман документы, тихонько пройти в тот тамбур, к которому не надо пробираться мимо купе конвоя. Как только поезд остановится перед границей, открыть дверь трехгранкой, с давних времен не вынимавшейся из дорожной сумки, осторожно слезть на междупутье, затаиться, прижавшись к вагонной стенке. И едва поезд снова тронется, не торопясь, стараясь не оскользнуться на щебенке, двинуться назад. Найти телефон, объявить на весь мир, что жив и не возвращаюсь, остаюсь. Через час над головою повиснет вертолет, и, разворачиваясь, свалится лестница, подхватят… А через неделю и этот поезд, и этот страх исчезнут, растворятся в той же темной пустоте, куда ускользнуло все прошлое, все люди и большая часть меня самого. Будут только дощатый домик, чистенькая роща, толстые и смелые белки, прыгающие по веранде… Или…
Вагон тряхнуло, бросило вверх и вбок – как будто рельсы под колесами кто-то крутанул, как детскую скакалку.
Гэбэшники немедленно ворвались в купе, подняли его с пола, усадили, прикрыли своими казенными телами, окутали запахами солдатского пота, сапожного крема, плохого одеколона.
– Бомбардировщики! – проорал Игорь Васильевич сквозь вздохи разрывов, хлопки лопающихся вагонных переборок, пение вылетающих стекол. – Джамахирия, мать бы их так! Вот под этот шумок они вас и похитят, уважаемый Юрий Ильич…
– И правда, – задумчиво согласился Сергей Иванович, – лауреата-то им похитить сам Аллах велел…
– Так что быстро подписывайте чек, Юрий Ильич, – тут же насел, но, надо признать, как-то дежурно насел, без энтузиазма, будто зная результат, Игорь Васильевич, – подписывайте, дорогой вы наш, а уж мы…
– Уж мы-то его передадим куда следует, – подхватил Сергей Иванович, – прямо вашим Хранителям Завета и передадим…
– Или как их там? – вдруг с живым интересом уточнил Игорь Васильевич. – Адреса, телефоны, имена, клички?..
Он поглядел в окно. Там была тьма, вспышки выхватывали куски картины – переломившаяся опора высоковольтки, череда машин перед косо застывшим шлагбаумом, бегущая по обочине шоссе женщина…
Теперь это тоже прошлое, подумал он, тьма и вспышки, куски картины, puzzle, который мне не удалось сложить и никто никогда не сложит.
И больше уже не глядя ни на что и ни о чем не думая, лишь стараясь, чтобы от очередного взрыва не дрогнула рука, он подписал.
Тут же Игорь Васильевич с облегчением вздохнул, прижал служебный ствол к его затылку и нажал на спуск.
– Десять обещанных процентов, конечно, хрен получим, – сказал Сергей Иванович, пряча чек в потайной карман, пришитый к трусам изнутри, – но штуки по две могут дать, премию. За образцовое выполнение… Ведь что ни говори, Игорь Васильевич, а задание лично товарища Генерала… в смысле, господина Секретаря… то есть Генерал-Секретаря… короче, выполнено задание, точно и в срок. К внеочередному званию даже могут представить…
– Шире карман держи, – злобно прошипел Игорь Васильевич, выталкивая тело из тамбура. – И про личное задание не болтай… Дадут «За выплату долга Отечеству», тебе третьей степени, а мне второй – и все…
Поезд, набирая скорость, погнал вихрь, и старые листья, газетные клочья и прочий легкий прах поднялись в воздух, полетели следом.
Поднялся и он.
Небо было ясное и пустое, и в себе он чувствовал такие же ясность и пустоту.
Слава богу, – он усмехнулся первой одинокой мысли, – слава богу, что стреляют они теперь все же так… чисто беллетристически стреляют, из сюжетных соображений… Какой-никакой, а прогресс…
На горизонте стояло зарево – там включила ночной свет Москва.
Там о тебе уже давно никто не скучает, тебе же сказано, вспомни… Впрочем… Разве ты можешь это знать? Возможно, они ждут, сами того не понимая… Ведь ты же хочешь туда, к ним?..
Да и стыдно – натворить и сбежать. Мальчишке было стыдно, а уж теперь-то…
Ах, вздорный ты старик. Чего раздумывать? Не ты выбираешь, разве забыл? Не ты решаешь…
Все давно решено. Пожизненно и далее. Возвращаться.
Тверская, Страстная, Ваганьково.
Выйти из такси на углу.
Вдоль забора и налево, туда, где дальние участки.
Пора к своим.
Июль 1999
История моего участия в судьбе этого, как говорят в наше время, текста началась тридцать пять лет назад.
Середина семидесятых годов прошлого века была, принято считать, временем глухим, тоскливым, безнадежным – одно слово, застой. Так и я давно привык думать. Однако чем дальше мы от той жизни, тем определенней при воспоминаниях о ней возникает чувство, что присутствовала тогда в нашем существовании некая полнота, картинки были яркими, разворачивалось непрерывное приключение, дул тихий ветерок счастья.
Вот, например, бредешь по городу без всякого дела – да какие тогда могли быть дела? И почему-то улицы кажутся красивыми, хотя уж какая красота оставалась в не ремонтировавшихся век, с осыпающимися балконами и облицовочными изразцами домах; и люди вроде бы несут каждый свою тайну, хотя какие уж тайны, кроме времени привоза микояновских полуфабрикатных котлет в заветную кулинарию, мог нести тогдашний горожанин; и как-то бурлит всё, хотя мостовые полупустые, да и тротуары тоже, народу в городе было поменьше раза в два, а уж машин раз в десять…
Конечно, это, скорей всего, стариковская иллюзия, тоска по легкой, безмозглой молодости, но, с другой стороны, маразм-то еще не так силен, чтобы не мог я его контролировать рассудком. А рассудок указывает, что, конечно, молодость все скрашивает, но почему же нынешние молодые не так легки, безмозглы и веселы, как мы были? Наоборот – глубоки, умны, серьезны, посерьезнее любых стариков. Вот и задумаешься, не тоскливей ли настоящая жизнь, а она теперь самая настоящая, с этим не поспоришь, чем та ее имитация, которая оставляла силы для бессмысленной радости.
Итак, я жил тогда в постоянной игре, в театре, существовавшем внутри меня, в котором я играл все роли. Одна из этих ролей была вот какая: любитель старины, то есть не антиквариата, конечно, его стояло в комиссионках мало – откуда теперь взялся?! – да и не по моим тогдашним деньгам было покупать антиквариат, а просто старья всякого, помоечных венских стульев и резных буфетов базарного качества, продававшихся в мебельной скупке на Преображенском рынке, сломанных бронзовых настольных венер и прочего барахла. Им была набита комната, которую я снимал за сорок рублей, треть зарплаты, в коммуналке, а я все тащил… Это мода такая была в том кругу полуобразованных полуинтеллигентов, в котором я крутился, мода на старье. Малюсенькая фронда – вот, дескать, отвергаем мы вашу советскую жизнь, хотим окружить себя благородными обломками прошлого, утраченного рая. А что в том раю нам было бы выделено место незавидное, это как-то не осознавалось.