Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я почувствовала раздражение. Вообще-то, я пришла делать позы. Улучшить свою практику. Как это произойдет, если просто сидеть как истукан?
Некоторое время мы продолжали сидеть. Так долго, что Джонатан добился своей цели, и мы поняли: сидеть неподвижно тяжело. Мы это уяснили. Я тайком поглядывала на часы. Еще десять минут до конца занятия, между прочим! И что, он ждет, что мы будем сидеть так всё время? Сам Джонатан восседал с таким безмятежным видом, как будто хотел показать, что весь вечер может медитировать. Я велела себе закрыть глаза.
Голос Джонатана, звучавший беспрерывно в ходе занятия, удерживал страшные тени на расстоянии, но чем дольше я сидела молча, тем ближе они подползали.
Я попыталась сосредоточиться на дыхании, вспомнить всё, что нужно делать во время медитации. Но что-то во мне пробивалось наружу из-под фасада.
И не успела я спохватиться, как заплакала. Слезы беззвучно текли по щекам. Я теряла над собой контроль.
О боже. Я открыла один глаз. На меня никто не смотрел.
В чем дело? Я никак не могла понять, почему плачу. Почему же я плачу, думала я, и плакала дальше; некоторое время это продолжалось. Затем в голове промелькнула картинка: Люси, ее заложенный носик, незначительная простуда. Я начала всхлипывать. Каждый раз, представляя, как она шмыгает, как я вытираю ей нос, я вспоминала о страшных обстоятельствах ее рождения и кошмарных месяцах, последовавших за этим.
Стояло серое декабрьское утро — худшая погода, которая только бывает в Сиэтле, когда солнце не светит, дождь не идет, но над головой висит высокое серое небо, вызывающее жуткую мигрень. Небо, глядя на которое хочется пойти в кино на весь день или лучше на всю зиму. Я была на девятом месяце беременности, до даты предполагаемых родов оставался день. Я встала, надела свое платье-палатку и выпила единственную в день чашку кофе. Мы с Брюсом сидели за столом и читали «Нью-Йорк тайме» (вторник, новости науки), когда у меня возникло это ощущение, описанное во всех книгах, которого я так боялась. Я позвонила доктору. Доктору Цыпе. Хорошо, когда своего врача можно называть так, детским прозвищем. Цыпа нянчил меня, когда я под стол пешком ходила, и стал моим врачом в пятнадцать лет. Сейчас его спокойный, уравновешенный, расслабленный голос в трубке говорил мне, что настала пора ехать в больницу. Я повесила трубку и сказала Брюсу, что пора ехать.
Оксиметр ребенка показывал следующие цифры:
72
69
88
77
80
62
Ребенок, у которого тогда еще не было имени и не было особых надежд на выживание, задохнулся в утробе и наглотался мекония. Другими словами, ее легкие были забиты собственными экскрементами, при этом она всё еще находилась в матке. Роды, кесарево, состоялись… когда? Два дня назад? Три?
Мы стали героями незаметной драмы, которая происходит всё время — больничной драмы. Мы сидели в реанимации и смотрели, как наша дочь с трудом пытается дышать, резко заглатывая воздух и пытаясь наполнить им ту крошечную часть легкого, которая была свободна. Она очень хотела дышать, но у нее это плохо получалось. Она была сломанным механизмом всего с одной функцией: дышать. Эта функция осуществлялась с перебоями, но всё же осуществлялась.
Показатели не сулили ничего хорошего. Мы глаз не сводили с оксиметра, надеясь увидеть хотя бы цифру 90, в самых смелых мечтах — 95, низший порог нормального насыщения кислородом. Но видели лишь 82. И 77. Когда цифра взлетела до 87, я в волнении позвала медсестру. «Этого недостаточно», — сказала она и опустила руку мне на плечо.
Так мы и не сводили глаз с ребенка, с аппарата. И никто не говорил слов, которые нам так нужно было услышать: «Она выживет».
Она лежала в инкубаторе, вдыхая воздух урывками и размахивая маленькими кулачками. Мы стали звать ее «храброе сердце». Малышка боролась за жизнь, это было видно невооруженным взглядом. Воля к жизни ее переполняла. Она была ребенком, разрушающим стереотипы. Доказательством невозможного — существования жизненной силы. Ее невозможно было представить без этой силы, как невозможно представить лист дерева без хлорофилла, делающего его зеленым.
Время стало континентом, который мы пересекали пешком. Утром второго дня в больницу приехала мать и обнаружила меня на полу в ванной. Я сидела, билась головой о стену и повторяла снова и снова: «Мне страшно, мне так страшно». По крайней мере, так она мне потом рассказывала — сама я ничего не помню.
У меня в памяти остались лишь куски, проплешины, пятна. В середине нескончаемого третьего дня Брюс взял ручку и написал «Люси» в графе «имя ребенка» на бумажной бирке, прицепленной к прозрачному пластиковому ящику, где лежала малышка. Люси — не самый везучий ребенок.
Мы с Брюсом держались вместе с каким-то остервенением. Когда другие заговаривали о нашем ребенке, это было все равно что слушать плохой кавер на старую песню: всё казалось бессмысленным, унылым, неправильным. Лишь у нас с Брюсом не было никакой надежды и была вся надежда в мире. Лишь мы знали страшную правду: что малышка почти наверняка выживет и почти наверняка умрет.
К моему сожалению, из больницы меня выписали. Теперь мы с малышкой должны были спать на разных концах города. Мои друзья и Брюс превратили нашу гостиную в будуар для меня: красивое постельное белье, цветы, сияющая чистота повсюду.
Дома я взялась за новую задачу: надо было что-то делать с молоком. В больнице женщина из Ассоциации грудного вскармливания возникла у моей койки, как привидение, и сообщила, что я должна сцеживать грудь каждые три часа или молоко пропадет. Так я и делала. В больнице мне выдали электрический молокоотсос, и когда я говорю, что сцеживание стало для меня сродни религиозному ритуалу, я не шучу. Это было единственное, что в данный момент я могла сделать для ребенка, и в этом я достигла совершенства. Если я буду делать всё правильно, решила я, малышка выживет. Я просто не могла позволить себе рисковать.
Во время этих сцеживаний меня навещала мать. Помешанная на чистоте, она всегда питала нездоровую одержимость телесными процессами. Ее единственную в нашем доме не смущал молокоотсос. Сама я едва могла произнести это слово вслух. Она же болтала со мной, пока я сцеживала, затем убирала полные бутылочки в холодильник и следила за тем, чтобы их доставили в больницу вовремя. Она подбадривала меня, пока я наполняла емкости, отмечала, что молозива становится всё меньше, и, сравнивая производительность правой и левой груди, присудила правой титул чемпиона.
Наступило первое воскресенье после рождения Люси. В этот день оксиметр показал:
88
77
89
90
91
91
92
95
95
95
— Она выживет, — сказала рыжеволосая медсестра, тут же ставшая моей любимицей.
Я наконец покормила малышку грудью, сидя в кресле-качалке за занавеской в реанимации. Тем вечером я испекла печенье с шоколадной крошкой для медсестер отделения интенсивной терапии.