Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«В «Короле Лире» Шекспир возвещает великий закон осмысленности явлений нравственного мира: случая нет, если трагедия Лира не оказалась случаем» (1, 245).
Личность рождается при ударе судьбы, который не заменят «никакие проповеди, никакие книги, никакие зрелища» (1, 239), и, родившись, она устремляется к высоконравственной деятельности, вытекающей, по мнению философа, из требований самой жизни. Посрамление случая дает Шестову основание с легким сердцем, не думая больше о «кирпиче», обратиться к проблемам социально-этического характера, и здесь он на стороне Брута против Цезаря, видя в тираноубийстве «высочайший нравственный подвиг», на стороне свободы против рабства и деспотизма, что в целом можно рассматривать как выражение определенной политической позиции молодого Шестова. В отличие, однако, от своих друзей по Киеву, Н.Бердяева и С.Булгакова, Шестов никогда не был близок к марксизму, хотя на рубеже веков сочувственно отзывался о «бледных юношах, читающих Маркса», но вместе с тем никогда не вел с марксизмом напряженной полемики.
Развитие шестовской концепции способствует созданию определенной модели художественного творчества с вытекающими из нее задачами поэта:
«Поэт примиряет нас с жизнью, выясняя осмысленность всего того, что нам кажется случайным, бессмысленным, возмутительным, ненужным» (1, 93).
В этом отношении поэт противостоит «обыкновенным людям», чья душевная слабость порождает представление о «нелепом трагизме» человеческого существования. В результате:
«Найти там закон, где все видят нелепость, отыскать там смысл, где, по общему мнению, не может не быть бессмыслицы, и не прибегнуть ко лжи, к метафорам, к натяжкам, а держаться все время правдивого воспроизведения действительности — это высший подвиг человеческого гения» (1,244).
Истинный художник должен не замазывать ужасы жизни, а, напротив, всматриваться в них как можно более пристально, и чем глубже будет его взгляд, тем большим смыслом будут они наполняться.
Таким образом, Шекспир спас Шестова от произвола случая, и Шестову скорее бы следовало назвать великого драматурга не первым своим учителем, а первым своим спасителем. Однако это спасение потребовало известных жертв: Шестову пришлось несколько «упростить» Шекспира, да и самому постараться быть не слишком требовательным к своим логическим построениям, ибо утверждения типа «случая нет, если трагедия Лира не оказалась случаем», как верно указывалось еще в критике начала века, едва ли возможно считать безупречными с точки зрения логики.
К книге о Шекспире примыкает близкая ей по духу статья Шестова о Пушкине, написанная весной 1899 года, к столетнему юбилею поэта. Способна ли литература учить людей человечности, если действительность жестока и беспощадна?
«Как же может поэт, оставаясь верным жизненной правде, сохранять высшие, лучшие порывы души?» (11, 334).
Эту проблему, по мнению Шестова, не смогла разрешить западная словесность XIX века. Она либо превращалась в литературу «великих идеалистов» (Виктор Гюго, Жорж Санд), либо преклонялась перед очевидной действительностью с ее ужасами (Флобер, Золя). Зато русские писатели справились с задачей гораздо успешнее, и прежде всех Пушкин, который «первый не ушел с дороги, увидев перед собой грозного сфинкса, пожравшего уже не одного великого борца за человечество. Сфинкс спросил его: как можно быть идеалистом, оставаясь вместе с тем и реалистом, как можно, глядя на жизнь — верить в правду и добро? Пушкин ответил ему: да, можно, и насмешливое и страшное чудовище ушло с дороги» (11, 334).
Гоголю и Лермонтову при встрече с чудовищем повезло меньше, они стали его жертвой. Но что спасло Пушкина? Его вера в жизнь. Ужасы жизни не смутили его, он сумел заглянуть за их покров и обнаружить там лоно надежды. Сопоставляя «Евгения Онегина» с «Героем нашего времени», Шестов пишет, что Лермонтов не смог «остановить, победоносное шествие бездушного героя» и Печорин убивает «всякую веру, всякую надежду», в то время как Онегин, в конечном счете, «склоняет свою надменную голову перед высшим идеалом добра» (11,337). Философия надежды, с которой выступает здесь Шестов, испрашивает сострадания и жалости к «великому убийце» Сальери. Загадка убийства им Моцарта раскрывается в его словах:
Все говорят: нет правды на земле.
Но правды нет — и выше…
«Укажите мне человека, — восклицает Шестов, — гнев которого не обезоружили бы простые и ужасные слова несчастного Сальери?.. Пусть пока в обыденной жизни нам нужны все ужасные способы, которыми охраняется общественная безопасность… но наедине со своей совестью, наученные великим поэтом, мы знаем уже иное: мы знаем, что преступление является не от злой воли, а от бессилия человека разгадать тайну жизни» (11, 340).
Опасная мысль о преступлении как предельном выражении метафизического отчаяния в известной степени ослабляется поспешным разрешением вопроса:
«Есть правда на земле, если люди могут понять и простить того, кто отнимает у них Моцарта…» (11, 340).
Но ведь понять Сальери — еще не значит найти правду (и спасение). Скорее это значит стать его сообщником (не по преступлению — по отчаянию).
3. «До изнеможения колотиться головой об стену…»
Шестов не «успел» опубликовать свою статью о Пушкине.[91]Его философская конструкция рухнула внезапно и оглушительно. Предчувствие катастрофы, особенно в ретроспекции, в шестовском «Пушкине» угадывается по звучанию голоса. Он звонок от напряжения, порожденного внутренними сомнениями, которые автор пытается не выдать. Но Шестов все-таки выдает себя. Когда он пишет, что стихи Пушкина «призывают к мужеству, к борьбе, к надежде — и в тот миг, когда люди обыкновенно теряют всякую надежду и в бессильном отчаянии опускают руки» (11, 339), мы понимаем, что этот критический миг переживает сам Шестов, отчаянно цепляющийся за «надежду», чтобы не сорваться, не угодить в пасть «прожорливому чудовищу».
Но он все-таки сорвался и угодил.
Слишком шаткой была его конструкция, основанная на равновесии ужасов жизни и их разумной необходимости, которая постигалась лишь на высотах человеческого гения (Шекспир, Пушкин). Факты, почерпнутые из истории и элементарного жизненного опыта, бомбардировали конструкцию с такой частотой и энергичностью, что она не могла устоять.
Литература способна породить оптический обман. Она повышает требовательность человека к жизни, но эти возросшие требования жизнь зачастую не в состоянии удовлетворить. Литература упорядочивает жизнь в соответствии со своими имманентными законами, которые можно ошибочно воспринять как законы самой жизни. Шестов стал жертвой такого обмана. «Воспитательная» трагедия, в развязке которой зритель проливает слезы очищения и проникается сознанием ее необходимости для духовного роста героя, — это лишь одна из многочисленных форм художественной организации жизненного материала, не имеющая никакого права претендовать на универсальность и реально-жизненное значение.