Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Уйди от меня, а то тебе будет плохо, и тебя могут исключить из пионеров.
Как ни странно, но уже на следующий день меня отчитала наша пионервожатая, запретив общаться и даже просто подходить к работнику.
Но такова уж моя натура по жизни; я все равно улучал время и прибегал понаблюдать за работой странного старика. Как-то проходя мимо меня, он спросил: когда ты уезжаешь из лагеря? И когда я назвал дату, он вдруг объявил, что вот в тот день мы с ним и увидимся.
В пионерлагере я отдыхал со своим дружком Аликом, ставшим мне, приемному байструку, родственником; его мать Маруся и должна была приехать за нами в конце смены из близлежащего городка Саки. Вдень отъезда все дети томились в ожидании автобуса, на котором приедут родители, и каждый находил какое-то незначительное занятие вроде перекладывания сумок с одеждой или вялой игры в мяч. А я, следуя внутреннему желанию, пошел во внутренний двор.
Завидев меня, человек, казавшийся мне дряхлым стариком, сразу приступил к рассказу:
— Ты на меня, малец, не сердись за то, что прогонял. Ты когда-нибудь слышал о таком воинском чине — поручик? Ну, это что-то вроде нынешнего старшего лейтенанта. Так вот я и есть поручик бывшей царской армии. В 1912 году закончил в Киеве пехотное училище и был направлен служить в Крым. А мне тогда хотелось попасть служить на Дальний Восток или в Среднюю Азию. Но мой отец, отставной полковник Русской армии, награжденный орденом святого Георгия 4-й степени за героизм в русско-турецкой войне 1878 года, сказал мне: «Езжай, сынок, туда, куда направили тебя воля Господня и царский указ». Моя мать, дочь небогатого помещика Киевской губернии, осенила меня крестным знамением, украдкой от отца вытерла слезы, обняла, и на том я с ними расстался. Я увижу своих родителей еще дважды: на следующий год и в год начала Первой мировой войны. С началом которой поносился я по всем фронтам, защищая мое Отечество… А затем, после того как большевики захватили власть в столице, я, выполняя долг и присягу перед царем и Отечеством, вступил в Белую гвардию.
Глубокой осенью войска Красной армии вышли на побережье Крыма от востока до запада. Уже когда красные были на подступах к Евпатории, и вот-вот ворвались бы в город, большая группа наших офицеров во главе с несколькими полковниками выстроилась перед храмом на площади и, не желая сдаваться бандитам, решила погибнуть, выстрелив себе в головы. Тяжелая, но праведная погибель. А мной овладел страх, и я вместо того, чтобы приставить наган к голове, приставил его у левой груди в районе ключицы. Хоть и боязно, но я все же нажал спусковой крючок.
Падая, я потерял сознание. Пуля прошла выше сердца и вышла через лопатку, и я не погиб. Очнулся же оттого, что в кромешной темноте среди удушающего запаха разлагающейся крови кто-то крючьями багров стаскивал трупы на подводы. Меня зацепили за правый бок, — он обнажил грудь и лопатку, чтобы показать шрамы, затем повернулся и показал косые, рваные шрамы от багра на животе и бедре. — Ночью нас отвезли за город и сбросили в какой-то ров. Слышался шум, крик, ругань, помню, кто-то на кого-то орал, что чего-то своевременно не доставили, кажется, то ли бензина, то ли керосина, и я, понимая, что сейчас меня засыплют или подожгут, выбрался в полузабытьи и, проковыляв многие метры, затаился в руинах разбитого дома. Оттуда и наблюдал как бегавшие и шумевшие в темноте люди что-то делали надо рвом с множеством тел. Вскоре вместе с запахом моря до меня донесся и запах керосина, а потом на месте рва заполыхало пламя…
Двое или трое суток над городом стоял смрад сгорающих трупов. И я все это наблюдал из своего тайного убежища, а по ночам собирал выброшенные на берег мидии, рыбешки и даже крабов. Съедал все сразу, — голод брал свое.
Через несколько дней взявшие город красные уже устанавливали свою власть. Меня быстро обнаружили чекисты и, обвинив в преступлении против советской власти, приговорили к расстрелу, который заменили в конечном итоге 25 годами лагерей. Можно сказать, мне несказанно повезло; когда других расстреливали, меня направили работать по разным местам, пока не попал на север Казахстана, в населенный пункт Асбест. Мы, заключенные, добывали там этот едкий и сыпучий асбест. На лицо повязывали платки, приспособленные под маски, но мало кто проживал более трех с половиной лет. А мне удалось выжить, я толкал тележки с асбестом. Четверть века словно в кошмарном сне.
В декабре 1945 года меня освободили, определив конкретное место жительства. Ехать было не к кому, да и некуда. Родителей моих за принадлежность к дворянскому сословию расстреляли в Гражданскую, остальных родных и искать не следовало… И поехал я умирать в город своей молодости, — в Евпаторию, куда мне была дорога запрещена. Добравшись, я сел на паперть перед храмом, где ушли из жизни мои прекрасные товарищи-господа офицеры. Кое-кто из проходивших людей, посчитав меня за нищего, бросали монеты, кто-то подал вязку вяленых бычков. И тут я увидел как ко мне направился офицер, я уже знал из лагерной жизни, что это подполковник, но то был не энкавэдэшник, а офицер Красной армии с орденами и медалями на груди. Он подошел, вежливо поздоровался, затем сказал: «Вижу по вашему лицу и глазам, что вы не нищий, а человек интеллигентный и культурный. И судя по всему, много переживший. Думаю, вас привело сюда нечто очень горячо любимое. Это ведь мой родной город. В 1935-м я окончил учительский институт, и был назначен работать в эту школу, — он жестом руки указал на здание. — А вот теперь, вернувшись после тяжелого ранения с японской войны, узнал в облоно, что здесь требуется директор»; «Знаете, — сказал он, рассматривая мою справку об освобождении, — я не буду вам задавать неудобных вопросов. Вижу, что вы очень хотите здесь остаться. Я возьму вас в школу слесарем. А пока мои ордена и ранения дают мне возможность вас отстоять, вас пропишут». Он дал мне каморку в мастерской. Я был ему благодарен. В 1954 году он умер вследствие тяжелых ранений. А я вот так и живу в этой школе. Ты вот что, малец, все, что я говорил, забудь.
Он вздохнул, потрепал меня по голове и, улыбаясь, подытожил:
— Вижу, вижу, впечатлительный ты очень, но знаю, ничего никому не расскажешь. Живи с Богом. И не держи зла, что гнал.
…С тех пор прошло много лет. Нередко в моей памяти всплывает этот согбенный, с поблекшим взглядом загорелый старик из пионерского лагеря в Евпатории. Закрывая глаза, я иногда вижу голубой купол евпаторийского храма и твердую поступь офицерского строя из пятисот человек, русских воинов, не склонивших головы перед оккупантами Отечества. И среди них молодого поручика Николая Александровича Лузгина. Светлая память им всем, омывшим своей кровью двор и ступени дома немилосердного господа нашего в городе, сполна познавшем жуткий красный террор…
«Русский бунт», умело спланированный и осуществленный нерусскими зачинщиками, поразил весь мир крайней, доселе невиданной жестокостью.
Уже в марте 1917 года, после так называемой Февральской революции в Кронштадте были растерзаны главный командир порта адмирал Р. фон Вирен, начальник штаба адмирал А. Бутаков, командир 2-й бригады линкоров адмирал А. Небольсин; на следующий день в тисках озверелой толпы погиб командующий Балтийским флотом адмирал А. Непенин; шальные матросы зверски убили коменданта Свеаборгской крепости, командиров 1-го и 2-го флотских экипажей, командира линкора «Император Александр II», командира злополучного крейсера «Аврора» и другие. Уже к середине марта в Кронштадтской крепости от рук ошалелых, глумливых извергов погибли 150 офицеров.