Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Триумф зла! Ликование испорченности! Конечно, око Всевышнего видело всю эту грязь, но людское правосудие проигнорировало ее. О мягкость, о снисходительность, которые ведут к дальнейшим заблуждениям! Наш приемный сын Луи, проводивший долгие часы в объятиях инструктора по гимнастике, который был любовником моей жены в самых мерзких и сомнительных условиях. Моя супруга с ясными глазами, не смущаясь, повествовала об играх моего сына и своего любовника. Чтобы гимнаст был счастлив, нужно было вырядить Луи в пижаму – подростковую пижаму в белую и синюю полоску, которую ему купила Анна и заставила отнести к Иву Манюэлю в своем собственном маленькой чемодане. Я с радостью выслушивал эти подробности и заставлял ее рассказывать о других – по телефону или в постели, когда Анна приходила меня навещать.
Мрачные предупреждения моих отца и матери – не скрывалась ли в них прелесть зла? Зло было повсюду: повсюду с ним надо было сражаться. Но откуда же порок появился во мне? Откуда взялся вкус к неправедному? Невозможно пожелать добра себе самому. Это не угодно Богу. Желать блага, значило отказаться от Луи, Анны, Ива Манюэля.
Какое-то время назад я снова стал писать, составляя ежедневную хронику наших отношений. Описывать подобные вещи соответствовало моей лени, поскольку мне не надо было ничего изобретать, чтобы чернить страницы. Описывать зло. Всю его прелесть. Думать о нем, творить его, говорить о нем. Утонченно, лениво изображать детали. Грязь. И это мне-то, который хотел, чтобы борода Хемингуэя придала перу силу и героизм! Я окунался в грязные подробности. Зло: Анна и Манюэль, Анна и Луи, Луи и Манюэль, и я между ними… мне все чаще приходила на ум мысль о моей матери, рассказы о сражениях со злом и воспоминания о ее смерти. Я думал об этом, совершая зло, погрязнув во зле.
Зло – это пейзаж, и цвет, нанесенный на этот пейзаж. Зло подобно категорическим очкам Канта – они не позволяют видеть мир невооруженным, ясным и чистым глазом. Зло оживает и гипнотизирует. Виновность становится все более утонченной, острой, нервной, готовит человека к головокружению. Чувственность виновного открыта вовне, восприимчива, податлива, не прекращает услаждать, открыта любым формам желания, любым метаморфозам, любым способностям.
Когда моя мать спасала пьяницу или уличную проститутку, она не ведала зла. Зло оказалось другим. Другим. В ней не было места дьяволу. Тем более в моем отце, этом ребенке, поющем гимны. Напротив, во мне дьявол нашел убежище – может быть, чтобы отомстить усилиям, которые проявляли в борьбе с ним мои родители; я был его добычей, о которой он заботился. Зачем бороться? Я хотел слушать, припадая ухом к стене грязного отеля. Я хотел выслушивать рассказы Анны. Хотел, чтобы Анна и ее любовник продолжали развращать Луи. Интересная вещь: чем больше я таким образом заблуждался, тем лучше становились мои дневники, поскольку хроника зла приковывала меня, как само зло, и теперь я с упоением изображал в своей книге мальчика, который нашел добрую жилу. Вечность да благословит мои человеческие труды и прибавит их к своему урожаю.
Через несколько дней в мою дверь позвонили. Это был Луи. Ошеломленный, молчаливый, стоял я на пороге. Он едва посмотрел на меня, я впился глазами в его лицо… Маленькое животное, порочное, но дорогое. Опасный негодяй. Я буду осторожен, мой дорогой Луи. Ты бессилен против меня. Я не приму участия в твоей игре. Он сел в мое единственное кресло и бросал на меня снизу вверх короткие взгляды, свои желтые взгляды! Но я не примкну к твоей игре, клянусь тебе, Луи. Слишком рискованно с вашей стороны, мерзкая пара! Если Анна и Ив Манюэль забыли, я слишком люблю свободу, чтобы провести много недель запертым в четырех стенах. После всего, что произошло, не надо упрекать меня, будто я закрыл глаза на твою историю с Клер Муари. К тому же я ничего об этом не знал. И ничего не сделал, тогда как Анна и Ив Манюэль… Я – соучастник? Нет. Никто не смог бы доказать, что я был в курсе событий. Ты хорошо смотришь на меня своими соломенными глазами! Я не могу позволить себе ударить тебя.
Но совершенно понятно, что тело, которое было желанным и доставляло наслаждение развратным существам, становится еще более желанным, и я не мог ничего поделать с этой мыслью, несмотря на предостережения, которые повторял себе, я изучал мальчика, его джинсы, его шею, загорелую грудь в вырезе рубашки. Однажды я был поражен зрелищем, которое он производил, впечатлением, что он, сидящий и неподвижный, ловок, хитер и быстр: всегда готов убежать, укусить, вцепиться в горло, чтобы убить, и, кроме того, способен на любые забавные и жестокие игры.
Та самая неординарная паническая отвага, Schwarmerei, о которой говорил Кант: головокружение, желание, безумство, все, что приковывало меня к мальчику… Его злоба. Знание того, что Анна ласкает его тело, что Ив Манюэль играет с ним, пробуждали во мне своеобразную телесную ревность, ревность умственную и душевную. Чудесная страсть – ревность, та, которой Господь ревнует несчастных бешеных! Во мне она проявлялась через невыносимую добродетель воображения. Я самым жестоким образом страдал, представляя других за тем, к чему стремился сам, но не достигал, или достигал очень редко, благодаря таинственным соображениям, наказуемым и противоречивым. Они, сорвавшиеся с цепей, были свободны! Меня же какой-то болезненный гений заставлял противоречить самому себе, погружать душу и тело в бесчинства. Одни совершали открытия, работали, горели во время поисков. Другие, напротив, беспрестанно наслаждались, удовлетворяли свои чувства. Я блуждал, скользил по границе тех территорий, куда не мог проникнуть. Приговоренный? Лишенный милосердия? Я был привязан к посредственности своих развлечений; каждый из тех, кому я завидовал, успел окунуться в неповторимую череду жестоких и сладостных игр, которые сделали его сильнее, позволили взять верх над неуверенностью и отчаянием с явным сознанием превосходства. Разумеется, я позабыл о своих радостях, разнообразных забавах, которым предавался с любовницами и Анной. Но разве одна из сильных сторон чувства ревности не, заключается в возможности заставить молчать наши собственные силы, презирать их и с увлечением наблюдать за исступлением других, счастливых или заблудших жертв? Другой, другая, другие – это оживающие вновь и вновь тело, пылкое сердце, крики восторга. Другие доминируют над нами и требуют подчиниться тому, что знают они. Другой всегда счастлив. Я прекрасно сознаю, что в ревности есть некий оттенок сострадания и что это сострадание заставляет ревнивца ощущать нижайшую преданность к объекту его ревности. Ревность – это пророческая глупость, и тот, кто ревнует, знает об этом; глупость, протекающая в бреду, в изнеможении, которое уничтожает человека. Ревнивец забывает все, чтобы страдать, впадая в состояние невероятно комичного исступления, приводящего к неврозу, увлекающему на инфернальные подмостки для участия в шоу. Если бы мы только могли ревновать так, как Господь! Мы смотрели бы на собственные творения, отделившиеся от нас, и могли бы наказывать их – заставлять их чувствовать вкус медленного наказания!
Луи сидел в кресле, и я ждал, когда он заговорит. Я не хотел помогать ему. Помогать кому-нибудь, особенно ребенку, значит, впускать его мысли в свои собственные чувства. Ни одного вопроса, который помог бы ему лучше солгать мне. Я бы очень хотел страдать, но, даже сознавая причину страдания, участвовать в их цирке на троих… Пусть он расскажет мне о своих гадостях, эта лиса, чтобы я мог разыграть свой собственный спектакль на основе чужого сюжета. Давай, Луи. Говори. Опустоши свой узелок. И знай, что любое слово, которое ты произнесешь, будет обращено против тебя.