Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Имелось в виду – во главе организации и планируемого ею восстания. Пепеляев думал, что следует указаниям основоположника сибирской идеи, глаголющего устами своего апостола, но Адрианов, о чем стало известно много позже, мистифицировал подпольщиков и втайне от ничего не подозревающего Потанина доносил до них его волю, как пророк – повеления скрытого от смертных божества. Пепеляев об этом так никогда и не узнал.
«В правление Колчака сибирское областничество заглохло, но после появилась мысль заключить мир с красными на основе автономии Сибири», – продолжал он, умалчивая, что этот воздушный замок был выстроен им самим в декабре 1919 года.
Среди русских эмигрантов на Дальнем Востоке областничество пережило короткий ренессанс в связи с крестьянскими восстаниями в Сибири. Казалось, подтверждаются мысли Потанина о разнице между сибирским мужиком и его собратом из центральных губерний. На вопрос, почему в России крестьянин не восстал, а в Сибири восстал, ответ был готов: потому что суровые условия жизни выработали в нем «дух предприимчивости», он свободолюбив, меньше заражен суевериями, перенимает городскую моду в одежде и в быту, наконец так же легко роднится с аборигенами, как испанцы в Южной Америке – с индейцами, а результатом «метисизации» станет появление новых наций и новых государств. Все это взывало больше к уму, чем к сердцу, но Пепеляев, по-русски легко умевший переводить идеи в эмоции, всей душой отдался надежде, что возрождение России пойдет с востока на запад. Сибирское крестьянство для него – объект мессианских чаяний, как монголы для Унгерна или пролетариат для марксистов, только не во всемирном, а в национальном масштабе. Оно не приняло ни белых, ни красных, и теперь, в огне восстаний, сгорит все наносное, все чуждое его природе, что насаждали и «старорежимцы», и большевики, после чего зародятся органичные для народа формы общественной жизни.
«Я полагал, – признавался Пепеляев, – что сам народ из глубины своей выдвинет те силы, которые создадут действительно народную власть».
Себе и своим добровольцам он, по его словам, отводил роль «технического аппарата», призванного создать благоприятные условия для свободного проявления этих форм. Предвосхищать их Пепеляев не хотел, допуская, правда, что это будет новое издание «вечевых начал». Якутская экспедиция – погоня за призраком, чью сущность и обличье он описать не мог, но надеялся узнать его при встрече.
«Не найдется ни одного якутского интеллигента, который мог бы определенно сказать, что генерал являлся сторонником того или иного строя», – точно подметил Никифоров-Кюлюмнюр. Он усматривал тут хитрую «игру в жмурки», позволявшую Пепеляеву скрыть свой монархизм, но на самом деле скрывать ему было нечего. Пепеляев просто не знал, какой «строй» возникнет в будущем из «народных недр».
Символика бело-зеленого флага лишь отчасти выражала цель его похода, поэтому придуманное им знамя Сибирской дружины отличалось от канонического. На нем, тоже по диагонали пересекая линию раздела между «снегом» и «тайгой», тянулась широкая красная полоса – символ революции, как толковал ее смысл Пепеляев. Он не считал революцию злом, но рассматривал ее как явление временное, поэтому на другой стороне знаменного полотнища были изображены православный крест и лик Спаса Нерукотворного – в знак того, что «революция заканчивается обращением к Христу».
Под этим знаменем Пепеляев повел свое войско на запад, чтобы воплотить в жизнь последнюю в истории Гражданской войны социальную утопию. Он планировал до зимы овладеть Якутском, затем по Ленскому тракту двинуться на юг, весной занять Иркутск и начать освобождение Сибири от красных. Ожидалось, что к весне вся она будет охвачена крестьянскими восстаниями.
Поднять восстание в Иркутске взялся Николай Калашников, эсер, партизан, член областнического кружка Сазонова в Харбине. Пепеляев выдал ему на подпольную работу пять тысяч рублей золотом, но в марте 1923 года Калашников узнал из газет о разгроме Сибирской дружины и в Иркутск не поехал. Полученные деньги помогли ему устроиться в США. Там он прославился как автор написанных по-английски, очень в свое время популярных и переведенных на многие языки повестей о лошадях и собаках («Тойон», «Скакун», «Защитник», «Мой друг Якуб»).
2
Нелькан – самое восточное из сел Якутии, от Аяна до него около двухсот пятидесяти верст. Путь проходил по дикой тайге с редкими тунгусскими урасами – берестяными чумами, и единственным якутским селением Сырынгах из двух юрт. Колесный тракт, о котором мечтал Куликовский, прокладывать даже не начали, нужно было двигаться по тропам.
В 1850-х годах, незадолго до того, как здесь проезжал писатель Гончаров, Российско-Американская компания проложила гати через заболоченные участки, но жерди давно сгнили и растворились в трясине. Болото в пять верст длиной и глубиной по колено попалось Андерсу на второй день пути, потом было несколько таких же. Самое длинное растянулось на двадцать верст и заняло весь дневной переход. Кроме болот, пришлось «бродить» мелкие речки, а обувь поставщики подсунули плохую, сапоги быстро прохудились. Между тем, ночами температура опускалась ниже нуля.
Не лучше обстояло дело и с доставшимися от Коробейникова лошадьми. Они пришли с ним в Аян и, не успев отдохнуть и подкормиться, должны были с тяжелой поклажей идти назад.
Ссыльный польский революционер, этнограф и писатель Вацлав Серошевский пропел гимн якутской лошади: «Нужно видеть, как она идет по брюхо в густом липком болоте, пробивая грудью борозду, идет версты три-четыре, иногда десять, без перерыва, несет всадника или вьюки, стонет, хрипит, пошатывается, но идет, идет, не останавливаясь. Нужно видеть, как она пробирается, согнувшись в дугу, по невероятным крутизнам, по горным скалистым россыпям, сквозь бушующие потоки…»
Однако предел выносливости есть и у якутских лошадей. Якуты делили их на двенадцать разрядов по степени тучности, и те, что были у Пепеляева с Андерсом, стояли на нижних делениях этой шкалы. Они падали и подняться не могли, приходилось бросать навьюченное на них продовольствие. Люди не в силах были тащить его на себе по болотам и горным тропам.
В 1854 году автор «Фрегата “Паллада”» проделал этот путь летом, и все-таки леса между Охотским побережьем и горами Джугджура, как называлась эта часть Станового хребта, поразили его своей безжизненностью: «Тишина и молчание сопровождали нас… Не слыхать и насекомых… Даже птицы, и те мимолетом здесь… Тоска сжимает сердце, когда проезжаешь эти немые пустыни».
Вишневский лаконичен: «Приморский лес почти лишен зверового населения».
Пепеляев с большей частью дружины нагнал батальон Андерса у подножья Джугджура. Заночевали вместе, утром двинулись на перевал. Вначале дорога пролегала по кедровому стланику, затем – по гольцам. Две версты одолели за два с половиной часа.
«Тропа шла по отвесным скалам, – вечером того же дня записал в дневнике Андерс, – местами приходилось прыгать с камня на камень. Внизу бурлила река. Перед вершиной тропа извивалась спиралью, очень круто, коням было тяжело. На самой вершине подул ветер, резкий и холодный».
Гончарову гора показалась стеной «с обледеневшей снежной глыбой, будто вставленным в перстень алмазом, на самой крутизне». До этого он с комфортом ехал в кожаной «качке», висевшей между двумя идущими друг за другом лошадьми, но здесь пришлось вылезти из нее и пойти пешком. Один якут вел его «на кушаке», другой поддерживал сзади. Гончаров семь раз садился отдыхать, в изнеможении кладя голову на плечо провожатого, а на вершине от полноты чувств выпил рюмку портвейна, хотя вообще-то, как Пепеляев, вина не пил.