Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но ему не везет. Ясные, сияющие детские лица обращены к нему: их не искажает боль, не обременяет опыт, у них чистый взгляд и не изборожденные морщинами лбы, они совсем юные, но знают о нем и о том, что он говорит о себе и не говорит о Санни, больше тех, настоящих судей. Знают, причем во всех подробностях, кем он станет и даже что он представляет собой теперь, сегодня: старик, который временами ходит по комнате взад-вперед, иногда выводит какие-то случайные слова, иногда лежит на полу, прикрыв глаза руками, как будто это ему поможет. Как будто все вокруг поглотит тьма!
Его поступку нет оправдания — пусть так (сказал он сам себе, в своей комнате). Тогда он не знал, что от позора, чувства вины и одиночества не так-то легко избавиться. Они находят дорогу из одного времени в другое, лазейки, куда можно спрятаться, много способов напомнить о себе; они терпеливы, умеют ждать. Не подозревал он также и о том, как многолико презрение к себе, ощущение собственной никчемности или разъедающее душу осознание, что ты неудачник.
И никуда теперь от этого не деться. Он мог бы вести себя, нет, не обязательно как победитель, баловень удачи, но (скажем теперь так!) как Малахи до его болезни — самодостаточный, мыслящий независимо, уверенный в себе, которым он так восхищался. Вместо этого он выбрал путь, казавшийся ему безопаснее и легче. И только теперь, в старости, другим человеком — слишком поздно — обнаружил, когда уже ни для кого, кроме него, это не имело никакого значения, каково построить жизнь на лжи и грязи, на костях невинной девочки, о невиновности которой он знал и которую не осмелился спасти.
Имелось и кое-что еще. Будь Коб посмелее, он мог бы рассказать об этом суду. Но как раз об этом обстоятельстве ему не задали ни одного вопроса. Даже дети, эти малолетние судьи, не упомянули о нем, так же как и Малахи, который сидел на своей скамье — и то ли слушал, то ли не слушал, о чем говорил его бывший друг. Коб мог бы рассказать суду, что голос, совращавший Малахи согласно его сбивчивым показаниям с пути истинного и выставлявший его веру в Бога нелепой и зряшной, был его, Коба, голос, а бедняжка Санни тут ни при чем. Это он, подмастерье Коб, надежный, открытый, добропорядочный, благонамеренный юноша, о котором переплетчик Хирам был самого высокого мнения, — он и никто другой. Только он.
Однако об этом он не сказал ни слова.
Он снова слышит пронзительные голоса своих судей. Допрос продолжается.
Ты подмастерье Коб?
Да, я.
Ты переплетчик Коб?
Да, я стану переплетчиком.
Почему ты не рассказал правды о Санни?
Потому что это ей не поможет.
Только поэтому?
Потому что мне страшно сказать правду.
Чего ты страшишься?
Того, что обо мне подумают люди.
Тебе не страшно, что подумает о тебе Санни?
Молчание.
Не страшно, что станется с Санни?
Молчание.
Не страшно, что станется с тобой?
Молчание.
Веришь, что тебе это сойдет с рук?
Другим сходят рук дела и похуже! Куда хуже! Они так поступают изо дня в день!
Ты — не другие. Ты Коб. И никогда не будешь никем другим, сколько не проживи. Но только тебе дан шанс понять, кем ты можешь стать, если хватит духу.
Да знаю я, чтоб вам, все я знаю. А кое-что знал и тогда.
Тем не менее надеешься все забыть?
Да. И не буду вспоминать долго-долго, дольше, чем вы думаете.
Но ведь вспомнишь?
Да.
Теперь черед Коба задавать вопросы.
Каков же ваш приговор? Забыть или помнить — мой удел?
Приговор этим не ограничивается.
Что же еще?
Тебе никогда не стать человеком, которым ты мог бы стать. Никогда не узнать, что значит не стыдиться себя. Ты будешь следовать за толпой. И потворствовать преступлению. Будешь молчаливым свидетелем гонений. Соучастником убийства. Одним из множества.
А вы? Я угадал, кто вы? Скажите: ведь вы дети или внуки, а может, и правнуки, которых Санни не суждено было родить?
Смотри на нее, Коб. Смотри на нее, Коб, и суди сам.
Санни опустила голову еще ниже. Закрыла глаза руками. Заседание окончилось. Ее увели. Коб вышел из зала суда вслед за другими свидетелями. Люди, толпившиеся на улице, обступили его, расспрашивали, что было на утреннем заседании. Он не отвечал. Однако даже в тот день людей, как и прежде, больше всего интересовал Малахи. На губах его играла еле заметная и вместе с тем обнадеживающая улыбка, но со скучившимися зеваками он разговаривать не стал. Пусть другие рассказывают о суде все, что им заблагорассудится.
Коб ушел в лес и не возвращался в дом Хирама до самой ночи. Когда он вошел, подмастерья посмотрели на него с любопытством. Хирам ни о чем его не спросил. Коб ничего не сказал.
В ту ночь, после того, как Коб давал? — вернее, не давал — показания в суде, Санни острыми молодыми зубами прокусила вену на запястье. И истекла кровью.
По крайней мере, так рассказал тюремщик. Кое-кто утверждал, что он скрывает собственную оплошность, все было не так: то ли он не забрал у нее нож после того, как она поела, то ли родственники передали ей нож, и она вскрыла им вены. В любом случае подробности сути не меняли. Что она задумала, то и сделала. И какую же силу надо иметь, чтобы прогрызть свою кожу до упругой вены, по которой течет кровь. Она не лишились чувств от боли, не позвала на помощь в последнюю минуту. Ее кровь залила пол, чего она, конечно, не могла увидеть в темноте; теплая поначалу, потом она остыла.
Когда на утро стражник пришел за ней, чтобы отвести в суд, Санни ему уже не подчинялась. Она бежала от него. От них всех.
«Худую траву с поля вон».
«И то хорошо: не успела наплодить себе подобных».
«Сучка!»
Больше всех на Санни злились те, кто целыми днями торчал у здания суда. Добыча улизнула. И что хуже всего, нашла в себе силы, нашла способ их перехитрить.
Однако в их дикарских замечаниях сквозило чувство вины. Его выдавали прищур их глаз, их голоса, их жесты. А их собственные речи порождали страх — что, если они окажутся на месте своей жертвы и им или их детям тоже не избежать страданий?
А раз так — ярились еще пуще! Значит, надо напасть первыми! Поразить врага, пока их ненависть не угасла. Эта сучонка думала, что ускользнет от них?
Как бы не так.
Весь день у суда и на рыночной площади собирались, сменяя друг друга, группы людей. В основном там собирались молодые люди и подростки но прибивались к ним и горожане постарше, крикливее и злее, как мужчины, так и женщины. Малахи переходил от одной группы к другой; по-прежнему знаменитость, по-прежнему жертва, он с каждым часом со всей очевидностью превращался в вожака.