Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другая группа, образованные «граждане мира», отказываются от своей национальной идентичности. Они охотно посылают другим сигналы о своем социальном превосходстве, убеждая при этом самих себя, что такое эгоистическое поведение является морально оправданным. Беспристрастный анализ приводит к выводу, что обе эти группы граждан, голос которых особенно явственно слышен в последнее время, грозят подорвать общую идентичность, обретенную такой огромной ценой.
Мы должны найти выход из этой ситуации. Вспоминая яркий образ, придуманный Витгенштейном для изображения людей, попадающих в ловушки путаных идей, нам нужно «указать мухе выход из бутылки».
И здесь на сцену выходит патриотизм.
Принадлежность, место и патриотизм
Чтобы обеспечивалось благополучие для всех, общество должно быть основано на глубоком чувстве общей идентичности. Вопрос здесь вовсе не в том, действительно ли это так: отрицать возможность социального согласия так же глупо, как отрицать глобальное потепление. Эта истина подтверждается успехами Дании, Норвегии, Исландии и Финляндии, самых счастливых стран в мире, и Бутана — самой счастливой азиатской страны. Но, к сожалению, все эти пять стран добиваются социального согласия с помощью стратегии, которая не подходит для большинства других стран. Они построили общую идентичность на основе своей самобытной общей культуры. Я сомневаюсь, что фактическое содержание такой культуры так уж важно: хюгге[79] и буддийские монастыри имеют мало общего между собой. Но большинство стран либо всегда отличались слишком большим культурным разнообразием, чтобы этот путь был для них реальным, либо стали такими в наше время. И все же нам лучше не сокрушаться по поводу этой особенности нашего общества, а выработать реалистичную стратегию восстановления общей идентичности, совместимой с условиями современности.
Старые методы, которые позволяли успешно строить общую идентичность в масштабах целой страны, уже не работают. В доисторической Британии общая идентичность могла строиться на основе колоссального общего предприятия: возведения Стоунхенджа — «объединяющего дела, воплощавшего мечту о единой культуре острова»[80]. В Англии XIV века ее укрепляла война с Францией, слившая в почти немыслимую амальгаму норманнов, англосаксов, чьих вождей истребляли норманны, викингов, истреблявших англосаксов, и бриттов, чья культура была уничтожена при захвате острова англосаксами. В разных странах Европы XIX века она опиралась на миф об этнической чистоте. В середине XX века она укреплялась войной и поддерживалась культурными особенностями: у американцев был бейсбол, у британцев — чай, у немцев — сосиски с пивом. Но по мере того, как в наших странах торжествует мультикультурность, даже бейсбол, чай и сосиски с пивом становятся малозначимыми различиями: на этом вряд ли можно выстроить какую-то эффективную стратегию.
Представляется заманчивой стратегия построения общей идентичности вокруг общих ценностей. Этот подход популярен, поскольку люди верят в свои ценности и считают, что именно на них можно строить общую идентичность. Проблема, однако, состоит в том, что в любом современном обществе существует поразительное разнообразие ценностей: это одна из главных черт современности. Начиная искать общие ценности, мы получаем нечто, исключающее слишком многих: «Не разделяете наши ценности? — валите отсюда». И Дональд Трамп, и Берни Сандерс — американцы, но попробуйте отыскать хоть какие-то ценности, которые значимы для них обоих и вместе с тем отличают Америку от других наций. Тот же вопрос — с соответствующей заменой имен — применим и к большинству западных стран. Набор ценностей, разделяемых всеми членами общества, настолько минимален, что они не могут считаться характерными для какой-то конкретной страны и отличать ее от других, то есть служить надежной платформой, на которой можно строить систему взаимных обязательств
Когда национальная идентичность вышла из моды, вес ценностной идентичности вырос, и результат оказался весьма неприглядным. Этому способствовала та новая легкость, с которой мы ограничиваем наши социальные контакты только теми, с кем мы согласны: феномен так называемой эхо-камеры. Такие ценностные эхо-камеры не только не могут стать путем к социальному согласию, но еще больше дробят западное общество. Сегодня количество оскорблений, поношений и угроз применения насилия — одним словом, градус ненависти — в сетях, строящихся вокруг ценностей, пожалуй, выше, чем даже в общении между этническими и религиозными группами.
Но если ценности оказываются столь же ненадежной основой для построения общей идентичности, что и национальность и религия, остается ли у нас что-то еще? Может быть, нам лучше попытаться сделать идею «гражданина мира» реальной, распустив нации и передав политическую власть Организации Объединенных Наций? В действительности, как видно, собственно, и из упоминания наций в названии этой организации, в силу той очевидной причины, что в большинстве стран крупнейшей реальной единицей общей идентичности является нация, структурными элементами политической власти и авторитета являются не индивидуумы, а нации. Если бы мы решили сосредоточить политическую власть на глобальном уровне, люди отказались бы добровольно выполнять ее решения: власть не стала бы авторитетом. Мировое правительство обернулось бы неким глобальным вариантом Сомали.
И все же ответ на вопрос о реальной идентичности, способной вместить всех людей, вполне очевиден. Это — чувство принадлежности к месту. Почему, скажем, я считаю себя йоркширцем? Да, мне импонируют местные
ценности: откровенный и прямой стиль общения без какой-либо претенциозности. Но на самом деле это не главное. Недавно я участвовал в утренней радиопередаче с баронессой Саидой Варси — первой мусульманкой, ставшей членом кабинета министров Великобритании. Мы никогда раньше не встречались, и формат беседы, в которой каждый рассказывает о своих новых книгах, — это не тот формат, который естественным образом располагает людей к сближению. И все же я скоро почувствовал себя в ее обществе очень раскованно. Оказалось, что она выросла в Брэдфорде и говорила с тем удивительным акцентом, на котором в детстве говорил и я и который стерся во мне после полувека работы в Оксфорде (так что, пожалуй, я чувствовал себя с ней