Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тот, кого назвали Серебряковым, поправил на подбородке ремень фуражки, залихватски подмигнул стреляющим юнкерам. С противоположной стороны, от вражеского КПП, с отрогов хребта Субугай, раздавались ответные выстрелы. Серебряков вытащил из кобуры кольт, и опустелая раскрытая, как волчья пасть, кобура билась у него на бедре, и конь плясал под ним грациозную, воспаленную пляску, перебирал ногами. Серебряков грозно поглядел на мальчиков, беспорядочно палящих из старого образца ружей. Поиграл кольтом. Вскинул оружье вверх. Выстрелил, и эхо выстрела раскатилось в горах, в ночной черной сини.
— Ребята!.. Вы сражаетесь под русскими звездами!.. В ваших подсумках — наше будущее!.. Наша, великая Россия!.. Нам больше не нужна будет кровь!.. Не нужны будут великие сраженья!.. Это последнее сраженье, ребята, так умрем же за правое дело!.. Умрем за Росиию, грядущую… счастливую!..
Юнкера ответили нестройным, воодушевленным гулом. Потные лица их блестели лихорадочным румянцем боя. Офицеры, вытаскивая револьверы из кобур, безотрывно глядели вдаль, на склоны хребта Хамар-Дабан, где на обрыве высился призрачный Дворец. Да полно, господа, уж есть ли Дворец наш на самом деле?.. Я не уверен, господин Хворостовский. Что же мы защищаем, господа?!.. Еще одно слово, поручик, и я пристрелю вас на месте, как собаку! В горы! Только в горы! Вперед! Даже если под вами убьют коня — бегите пешим, стреляйте, сражайтесь! У нас нет иного пути, милый, дорогой!..
Огромная цепь всадников забытой Армии вилась и вилась, сползая с горы вниз, к подножью, и вслед за офицерами ехали денщики, вслед за денщиками — оруженосцы с пулеметами на ржавых скрипучих колесах, с пушками на тележках, с бочками пороха, притороченными к седлам лошадей, а вслед за ними ехали солдаты, солдаты мертвой русской Армии, великая конница, и лошади танцевали и поднимали ноги, как балерины, и лезвия сабель и шашек просверкивали под крупными ночными звездами, и с глухими ругательствами в руки брались ружья, сдернутые с плеч, затянутых в серые одинаковые, безликие шинели, и камни гор сыпались и закипали каменным кипятком под градом вражеских пуль, под ударами конских копыт, и с вражеской стороны, захлебываясь и опять возвышая стрекочущий голос, застрочил пулемет, и офицеры и солдаты стали падать, хватаясь за окровавленные бока, чертыхаясь, поминая всех святых и Божью Матушку, и юнкера приседали, садились на корточки, закрывая затылки руками, падали на заиндевелую тропу, утыкаясь щеками в острые ножевые каменья, раздирая в кровь Ангельские, молодые лица, — а пулемет все строчил, кося людей, и офицеры кричали благим матом:
— Стервы!.. Стервы!.. Они лупят разрывными!.. Ложись!.. Ложись!..
— А это что такое, вот, рядом?!.. Братцы!.. Железная же дорога!.. здесь, в горах… и станция может быть близко… до штурма Дворца — успеть взять станцию!.. Это мысль!..
Рельсы блестели под Луной солено-чешуйным, тускло-серебряным светом, как две длинные рыбины-чехонины. Послышался перестук, морозное шуршанье. Дрезина, пустая и страшная, стуча на стыках колесами, вывернулась из-за поворота и гремела по железному полотну, дразня своей безнаказанностью и ненужностью никому. Юнкера завопили:
— Поймать!.. Изловить!.. Прыгай туда, Пашка!.. Она до самой вражьей Ставки довезет!.. Героем станешь!..
Генерал, выпрямившись, как аршин проглотив, сидел на коне. Прямо у его ног лежал убитый денщик. Боже, вот жизнь. Суета, зажиганье свечей, пироги в Рождество, саблю наточить, ствол ружья шомполом почистить; стоять ночь напролет у ярко освещенных окон телеграфа, пытаясь отправить срочную телеграмму — не военную, нет, — любимой женщине: «ВСЕГДА ТОБОЙ ЖДИ ВЕРНУСЬ МЕНЯ НЕ УБЬЮТ ТВОЙ». А сквозь оконное стекло слышится треск и верещанье немыслимых телеграфных железяк, передающих на расстоянье — что?.. мысль, чувство?.. — посылающих сухие буквы, в которых — весь ужас, вся надежда…
С хребта Субугай стрелял враг. Уже было хорошо видно рассыпанные по отлогам и крутосклонам, напрочь заснеженным, будто укрытым праздничной Новогодней ватой, солдатские цепи, рассредоточенные в холодном ночном пространстве. Противник палил без перерыва, и ряды Армейцев начали редеть. Белый, светлый Крест созвездья Лебедя! Ты летишь, звездный белый Лебедь, раскинув крылья, над неравной битвой. Силы всегда неравны. Ты лучше всех знаешь, белый Лебедь, что не победит никто.
Юнкер Пашка впрыгнул в катящуюся пустую дрезину. Тут же на вагонетку налетела туча юнкеров, как зимние пчелы, они зажужжали, облепили повозку, взгромоздились на нее, засвистели, завопили: поехали!.. И-эх, ма, не страшна и смерть сама!.. Дрезина стучала колесами — вперед, вперед. Мальчишки свешивались с повозки гроздьями. Возле вытянутых в бесконечность стальных, с селедочным блеском, рельсов стоял человек. Юнкера весело закричали ему:
— Эй!.. Ты с нами?!.. Ты против нас?!..
— Стреляй в него, ребята!.. Это враг!..
— Не стреляй, Андрей, видишь, какая длинная у него шинель… по пяткам бьет… как наша… у нас такие шьют… в училище мы в таких — ходили… на плацу…
— А на башке — куколь… как у Петрушки…
— Давай к нам!.. К нам!.. В дрезину, сюда!..
Человек, высокий, в небо дыра, как пожарная каланча, глядел на вопящих мальчишек молча, из-под островерхого башлыка, из-под тряпок и марли и платков, коими от мороза было замотано его лицо. Серые, прозрачные, зелено-озерные скорбные глаза прожигали сумасшедшую лунную ночь. Ноги его были обуты в рваные, стоптанные до безобразья сапоги, и подошвы прикручены к кожаным разбитым мордам веревкой. На руке он держал винтовку, как девушку в нежном бальном танце. Штык упирался в звезды. Штык трогал острием Денеб — самую яркую звезду в созвездьи Лебедя, синюю, как сапфировый кабошон. Было видно, как человек замерз: он то и дело подносил к губам руку, обмотанную тряпьем — перчатки, что подарила ему жена — сама их шила, сама вывязывала фамильные вензеля на тыльной кожаной стороне!.. — сгорели в пожарищах Войны, в веренице утрат, — лишь образок остался, что супруга надела ему на шею, вот он, под шинелью, жжет и холодит ключицы, это святой Николай, родной святой Руси, он всегда поможет… он пошлет легкую смерть, если хорошо попросить… — и, наперекор холоду, вопреки всей зверьей лютости мира, пославшего своим людям эту нечеловеческую Войну, горели, горели вольные, летящие глаза человека, мужчины, созерцавшего с оружьем в руке бой и не вступившего в него.
— Эге-гей!.. Прощай!.. Мы едем умирать!.. Помяни нас во Царствии своем!..
Он взмахнул винтовкой, прощаясь с обреченными юнкерами. Когда же кончится ужас. Когда завершится круг времен и с лица земли исчезнет дикая тяга убивать. Он знал, что есть враг, и его надо уничтожить. Он устал уничтожать. Он хотел уйти с обмороженной, выстывшей, жесткой, как кованое серебряное блюдо, поверхности земли — внутрь, в землю. Там жар. Там гремят Преисподние трубы. Там черти жарят на сковородах всех, кто предал и продал Родину. Но там тепло. Там нет мороза. Там… образок святого Николы, ты поможешь ему и в Аду. Ад здесь, в горах, не страшней Ада там. Эшелон, в котором его, арестованного, везли в заключенье, на суд и на смерть, разбомбили. Он не знает теперь, где Семья. Он остался один. Ни карманной Библии с собою. Ни одной драгоценности, чтоб купить у вражьего офицера право на жизнь. Лишь винтовка, и немного патронов, и образок святителя Николая, тезки, на груди. Это все. Найдет ли он своих?! Как они… где они… Как там она, особенно, неизбывно любимая, младшая дочка… светленькая, вся в мать… И мальчик… не дай Бог, они найдут и убьют мальчика… Господи, спаси, сохрани…