Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В эти годы стали валом помирать инвалиды войны, и на чердаках все чаще попадались желто-розовые глянцевые конечности: Нюта нашла однажды правую ногу, почти целую, чуть выше колена, в зашнурованном отличном ботинке. Она явилась в нем домой: все же один – лучше, чем ничего? Отец хохотал, а Машута брезгливо вынесла его к помойке, хотя Нюта плакала и объясняла, что ботинок принадлежал геройскому протезу. В конце концов они с Аришей похоронили протез вместе с ботинком на пустыре за школой.
В другой раз Ариша в куче тряпья откопала левую руку и там же, на чердаке, показала ребятам целый спектакль, якобы играя этой рукой на фортепиано. И наконец, в груде снесенного кем-то хлама, была откопана инвалидная тележка из-под «самовара». Так называли совсем уже половинчатых людей-инвалидов, что передвигались на квадратной доске с подшипниковыми колесами. Тележка была настоящим сокровищем.
Нюта с Аришей немедленно побежали искать грандиозный крутейший спуск, чтобы не стыдно лететь, как на крыльях. Вот как зимой съезжали они с Батыевой горы на санках и в медных тазиках. Горящие на солнце желтыми, зеленоватыми и красноватыми бортами, эти медные тазики считались особым шиком.
Нюта поднималась к Ботаническому саду по гористой улице Толстого с тележкой подмышкой, а струсившая Ариша тащилась за ней хвостом, плаксиво повторяя:
– Нютка, ты чокнулась!.. Нютка, я все бабушке скажу, Нютка-а-а!
Но Нюта съехала! Легла животом на тележку, приказала Арише пнуть ее хорошенько, и – только ветер засвистел в ушах, загремели подшипники, набирая и набирая ходу; крутилась перед глазами серая лента асфальта, звенел и скрежетал вокруг трамвайно-троллейбусный пестрый город, крики и визг летели вдогонку!..
И мало-помалу тележка замедлила ход, подшипниковые колеса уже не визжали, не рычали, а быстро-быстро тарабарили… бешеный круговорот в голове стал притормаживать, поплыл и замер…
Нюта огляделась, все еще распластанная на тележке, как лягушонок. Рядом кто-то громко проговорил:
– Так то ж нэ хлопэць! То дивка! Во, скажэнна!
Над ней стояли два парня, совсем взрослых. Один покрутил пальцем у виска, обескураженно глядя на Нюту. А второй сказал:
– Не-а, то нэ дивка! То кас-ка-дер!
А попала Нюта в эту бурлящую жизнь благодаря все той же Христине, которая получила от Маши и Анатолия уважительный карт-бланш на Нютино воспитание – после того как те потрясенно выяснили, что…
Но это событие заслуживает отдельного упоминания.
* * *
– Ма, а я могу теперь на пианине играть, – похвасталась однажды Нюта.
– На пианино, Нюточка, – рассеянно поправила Маша. Она раскладывала на столе приборы к обеду. Толя должен был вернуться из госпиталя с минуты на минуту, Нюта уже сидела за своей тарелкой. – А лучше говорить – «на фортепиано». Так правильней.
– Вот, смотри! – не слушая, отозвалась дочь и побежала пальчиками по скатерти, разбегаясь в разные стороны, трепеща оттопыренными мизинцами и сталкивая руки.
Ножа еще не хватает, отметила Маша и вдруг боковым зрением увидела две эти юркие детские руки, абсолютно синхронно вытворяющие на скатерти какие-то замысловатые па.
– У меня теперь две руки есть! – сообщила дочь, выколачивая только ей слышные звуки.
У Маши внутри что-то обвалилось и сразу взмыло. Она придержала на весу Нютину вилку с эмалевым цветастым попугаем на ручке, которую всегда привычно клала дочери «на левшинский лад», и с пересохшим горлом, неторопливо, не поднимая глаз, поменяла местами вилку и нож. И Нюта, продолжая болтать какую-то чепуху, машинально взяла нож в правую руку, будто делала это всю жизнь.
– Интересно, – сказала Маша. – Очень интересно, доченька. Как же это случилось?
– Меня Христина учила, – с полным ртом промычала Нюта. – Она меня… завязывала, бинтовала… как мумию, и… пеле-ри-цувала. Как пальто! И я теперь все могу! Я могу мячики в шапито кидать, сто штук сразу… Ма! Машута?! – и смотрела на Машу удивленно, с оттопыренной щекой: – Почему ты плачешь?
Впоследствии она довольно точно могла назвать этот перелом, перевал на седьмом году жизни, за которым открылся мир с иной высоты, словно развившаяся правая рука приподняла завесу, до поры опущенную. Словно кто-то извне включил справа яркий прожектор, озарив далеко вокруг, и вверх, и вглубь пространство потаенной зеркальной сцены. Мир раздался в обе стороны, уравновесился, стал полным, круглым и глубоким.
Телу внутри него оказалось очень ловко двигаться.
И страшная, неутолимая тяга к зеркалам, что отражали и дополняли ее правую сторону, смягчилась, утихла.
С тех пор она могла отчетливо объяснить, что такое игра ума.
Это когда в голове вскипают пузырьки, как в стакане с лимонадом, и мозг клокочет, и что-то начинает щелкать-щелкать… Побегут разноцветные цифры, сливаясь и снова делясь, совершенно живые… Картинки хаотически выныривают на поверхность, вздымаются, набирают объем, и там, внутри лба, отражаются в целой галерее зеркал, выстраиваясь менуэтными парами, проплывая вязью, арабесками, стройными волшебными узорами; одна сменяет другую, тает, выплескивая напоследок отблеск дивной калейдоскопической зари, чтобы угаснуть и вновь расцвести, как гобелен, на бархатном вишневом, лиловом, сине-ночном пульсирующем фоне…
Это когда она сидит и не понимает – как это прошло столько времени…
* * *
Так вот, в семью Фиравельны Нюту приволокла Христина. У Христины в той квартире был свой интерес, «пасьянистый».
Таинственная Панна Иванна, бывшая цирковая гимнастка, раскладывала пасьянсы и гадала на картах. В ее комнате, узкой и глубокой, у окна даже специальный столик стоял карточный, с зеленым сукном, купленный когда-то в антикварном магазине на углу Саксаганского и Красноармейской. Помимо столика, железной кровати и полированного платяного шкафа, торжественно именуемого «шифанэр», существовал еще приваленный к стене тощий матрасик, на котором спали обычно многочисленные проезжие гости.
– Обожи там, у кухни, – велела Христина, – полчасика, покы мэни судьбу скажуть.
Судьбу Христине могла бы сказать и Нюта, если б та хоть разок поинтересовалась. Но видимо, карты, настоящая засаленная и захватанная колода Таро, являлись для Христины необходимым обоснованием приговора судьбы.
А Нюта забрела на огромную кухню, где увидела за столом худую старуху с лицом, наполовину прикрытым гипюровым шарфом. Рядом на табурете сидела и ковыряла вилкой в тарелке девочка – кудрявая, хорошенькая. Жаль только, левый глаз ее все время убегал к переносице, словно не терпелось ему все-все вокруг рассмотреть-обежать.
– Шаги чужие… легкие… – вдруг проговорила старуха, выпрямляясь на стуле. – А, Ришэлэ?.. Чужие?
– Нет, бабушка, – сказала кудрявая, смеясь и кося. – Свои.