Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старая страсть Гантенбайна, так я предполагаю, шахматы. И тут тоже ни сучка ни задоринки.
– Ты пошел? – спрашиваю я.
– Минутку, – говорит мой партнер, – минутку! Я смотрю и жду…
– Да, – говорит мой партнер, – я пошел.
– Ну? – b1:а3, – сообщает мой партнер.
– Значит, конем! – говорю я, и особенно партнеры, еще не привыкшие к тому, что я мысленно вижу шахматную доску, бывают очень смущены, когда я, набивая трубку, говорю: значит, конем! И больше всего смущает их, что я все еще помню, где стоят мои фигуры, до которых я, конечно, не дотрагиваюсь; теперь я зажигаю трубку, говоря: – f8:b4.
Мой партнер надеялся, что я забыл о своем слоне, и теперь посрамлен; из-за этого он теряет не только коня, но и свою чистую совесть, я вижу, он начинает делать неверные ходы.
– Ну? – спрашивает Лиля. – Кто же выигрывает?
– Гантенбайн! – говорит он голосом как можно более веселым, но нервно, я вижу его пальцы, он тайком считает фигуры, он ничего не понимает, раньше мой партнер всегда меня побивал, а я ничему новому не научился, ничему, что связано с шахматами. Он только удивляется. Он не думает, а удивляется.
– Ты пошел? – спрашиваю я.
Такое впечатление, что он уже ничего не видит.
– Ладно, – говорит он, – b2:а3!
Мой партнер действительно считает меня слепым. – в5:b1! – прошу я, и в то время как мой партнер собственноручно снимает свою ладью, чтобы поставить моего ферзя на свою королевскую линию, – он качает головой и на тот случай, если Гантенбайн не в курсе дела, сам говорит: «Шах!» – я говорю Лиле, чтобы она нам теперь не мешала, но поздно: мой партнер кладет своего короля на брюхо, что мне видеть не подобает; я жду, посасывая свою трубку.
– Мат! – сообщает он.
– Как так?
– Мат! – сообщает он.
Я становлюсь феноменом.
Теперь дошло уже до того, что Лиля оставляет на виду даже свои письма, письма незнакомого господина, которые разрушили бы наш брак, если бы Гантенбайн их прочел. Он этого не делает. Разве что поставит на них пепельницу или стакан для виски, чтобы их не листал ветер.
Надо надеяться, я не выйду из роли. Что толку видеть! Случается, что Гантенбайн, не справляясь с огромностью своей любви, вдруг срывает с лица очки слепого – чтобы сразу же приложить руку к глазам, словно они болят у него.
– Что с тобой?
– Ничего, – говорю я, – милая…
– Голова болит?
Если бы Лиля знала, что я вижу, она сомневалась бы в моей любви, и это был бы ад, мужчина и женщина, но не пара; лишь тайна, которую мужчина и женщина скрывают друг от друга, делает их парой.
Я счастлив, как никогда еще не был с женщиной.
Когда Лиля, вдруг словно бы испуганная и затравленная, потому что явно опаздывает, говорит, выходя, что сегодня ей надо к парикмахеру, у нее волосы как у ведьмы, и когда Лиля потом приходит от парикмахера, известного тем, что он заставляет ждать, а я вижу с первого взгляда, что волосы ее были не у парикмахера, и когда Лиля, не очень-то нажимая на то, что она услыхала это под сушильным колпаком, рассказывает о каком-нибудь городском событии, о котором можно услышать у парикмахера, я никогда не говорю: Лилечка, почему ты лжешь? Скажи я это даже самым нежным, самым, так сказать, юмористическим тоном, она бы обиделась; она бы спросила Гантенбайна, откуда он взял это неслыханное утверждение, что она была не у парикмахера, – Гантенбайна, который ведь не видит ее волос. Я вижу их, но не нахожу, что Лиля похожа на ведьму. Стало быть, я ничего не говорю, даже в юмористическом тоне. Почему я обязан знать, где была Лиля с четырех часов дня? Разве что скажу, проходя мимо и не дотрагиваясь, понятно, до любимых ее волос: чудесно ты выглядишь! И тогда она не спросит, как может Гантенбайн это утверждать; она счастлива, кто бы это ни сказал. И я не кривлю душой: Лиля чудесно выглядит, как раз когда она побывает не у парикмахера.
Лиля тоже счастлива, как никогда раньше.
О цветах, которые стоят в нашей квартире, я говорю, только когда знаю, кто их прислал; когда знаю это со слов Лили. Тогда я могу просто сказать: эти орхидеи от твоей дирекции, по-моему, можно теперь выбросить в ведро. И Лиля согласна. Но время от времени появляются цветы, которые я предпочитаю не упоминать, розы, которых не упоминает сама Лиля, тридцать длинностебельчатых роз, и, хотя запах их неукоснительно наполняет квартиру, я не говорю ничего. Когда какой-нибудь гость вдруг ляпнет: чудесные розы! – я ничего не слышу, и Лиле теперь вовсе не надо бы говорить, кто их прислал. Когда я слышу, кто их прислал, я не понимаю, почему она до сих пор молчала о розах, которые я вижу уже три дня. Безобидный поклонник ее таланта. Имен в таких случаях у Лили хватает; есть много поклонников ее таланта, которые жалеют не только Гантенбайна, потому что он, как они знают, не видит, но жалеют и Лилю; они восхищаются этой женщиной не только как талантливой актрисой, но и в такой же мере и как человеком, поскольку она любит мужа, который не видит ее таланта. Посему розы. Или еще что-нибудь. Я никогда не спрашиваю, кто подарил ей этот забавный браслет. Что я вижу и чего не вижу – это вопрос такта. Может быть, брак – это вообще лишь вопрос такта.
Иногда у Лили, как у всякой женщины с душой, бывают крушения. Начинается это со скверного настроения, которое я сразу же вижу, и любой мужчина, не притворяющийся слепым, вскоре спросил бы, что случилось, ласково сперва, потом резко – поскольку она молчит и молчит все громче, чтобы не выйти из скверного настроения, – и наконец с сознанием своей вины, не сознавая какой-то конкретной своей вины:
– Не обидел ли я тебя чем-нибудь?
– Да что ты!
– В чем же дело?
И так далее.
Все эти вопросы, ласковые или резкие или опять ласковые или возмущенные, поскольку после мучительного молчания она вполголоса и уже чуть не рыдая, говорит, что ничего не случилось, не приводят к разрядке, я знаю, приводят только к бессонной ночи; в конце концов, чтобы оставить Лилю в покое, как она того хочет, я молча беру свою подушку, чтобы лечь на полу в другой комнате, но слышу вскоре ее громкое всхлипыванье и возвращаюсь к Лиле через полчаса. Но теперь она уже вообще не в состоянии говорить; мой призыв к разуму требует слишком большого напряжения от меня самого, я кричу, что делает меня неправым, до рассвета, а в течение следующего дня я попрошу Лилю, так и не узнав причины ее скверного настроения, простить меня, и Лиля простит…
Гантенбайн от всего этого избавлен.
Я просто его не вижу, скверного настроения, которое делает беспомощным каждого, кто видит его; пет, я болтаю вслепую пли молчу вслепую, не замечая внезапного ее молчания – разве только Лиля, вынужденная моей слепотой, скажет начистоту, что ей на этот раз испортило настроение; но об этом говорить можно.