Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В.В. Фомин так охарактеризовал общую ситуацию в науке начиная с 60-х гг. XX в., когда был, казалось бы, на объективном археологическом материале запущен миф о массовом присутствии скандинавов в русской истории: «И их “материализация” связана с археологией, посредством которой в научный оборот были введены доказательства норманства варяжской руси весьма сомнительного свойства: археологи-норманисты чуть ли не все неславянские древности объявляли скандинавскими… и приписывали их летописным варягам. При этом из всего огромного материала абсолютизируя т.н. “норманнский”, удельный вес которого и сегодня буквально микроскопичен, да к тому же он был мало связан со скандинавами напрямую, ибо был привнесен в северо-западные пределы Восточной Европы в качестве предметов торговли, обмена, военных трофеев, в ходе сложных миграционных процессов, вобравших в себя представителей многих этносов, в том числе и неславянских, что придало культуре названного региона очень много оттенков (в какой-то мере и скандинавский).
Так, во многом именно торговлей объясняли И.П. Шаскольский и В.В. Седов присутствие скандинавских вещей в землях славянского и финского населения, а В.М. Потин — “необходимостью скандинавских стран расплачиваться за русское серебро”. А.Г. Кузьмин справедливо подчеркивал, что вооружение и предметы быта “можно было и купить, и выменять, и отнять силой на любом берегу Балтийского моря”. Но этим скандинавским и псевдоскандинавским вещам было придано основополагающее значение в разрешении варяжского вопроса. (…) По признанию А.А. Хлевова, введение в советскую науку корпуса археологических источников оказало “революционизирующее” воздействие на спор об этносе варягов. Археологи-норманисты, ведя в 60–80-х гг. раскопки древностей Северо-западной Руси и интерпретируя их самую значимую часть только в пользу скандинавов, нарочито шумно вводили их в научный оборот… Вместе с тем они начинают… формировать, если повторить за Авдусиным, “общеисторический фон” IX–X вв., при этом не только превышая возможности своей науки, но и решая варяжский вопрос исключительно в духе старого времени — в духе “ультранорманизма” первой половины XIX столетия. Так, Клейн, Лебедев и Назаренко, исходя из археологических данных, по их же собственной оценке, недостаточно широких и полных, утверждали о значительном весе скандинавов в высшем слое “дружинной или торговой знати” Руси, а также о присутствии на ее территории некоторого числа скандинавских ремесленников. Норманны в X в. составляли, утверждали они, “не менее 13% населения отдельных местностей”. По Киеву эта цифра выросла у них уже до 18–20%, но более всего, конечно, впечатляет их заключение, что в Ярославском Поволжье численность скандинавов “была равна, если не превышала, численности славян…”(…) Тезис о множественности скандинавских следов на Руси, якобы зафиксированных археологами, весьма проблематичен. Если поверить археологам, справедливо указывает Кузьмин, что норманны появились на Верхней Волге на столетие ранее славян и долгое время численно превосходили последних, то следует поставить вопрос: каким образом из синтеза германской и угро-финской речи родился славяно-русский язык? Видимо, резюмирует историк, что-то в этих построениях не так: либо факты, либо осмысление»{214}. Населив древнерусские города и курганы множеством скандинавов, археологи-норманисты нисколько не задумывались о том, как такое количество пришельцев умудрилось исчезнуть, не оставив практически никаких следов в языке, культуре, религии и антропологическом облике коренного населения. Очевидно, что необходимость в объективной переоценке выводов всех этих горе-археологов уже давно назрела.
Совершенны справедливы и слова А. Пауля: «В работах, посвященных истории и археологии Северной Руси VIII–X вв., то есть периода, тесно связанного с летописным призванием варягов, нередко можно встретить утверждения о неком огромном присутствии здесь в это время скандинавов. Зачастую заявляется, что следы пребывания в это время норманнов на Руси неоспоримы и составляют значительный пласт ранней истории таких важных северорусских городов, как Рюриково Городище или Старая Ладога. Более того, приверженцы норманистских идей, кажется, необычайно горды этим обстоятельством, используя его в качестве одного из основных своих аргументов и делая эмоциональные заявления в духе: “Невозможно вычеркнуть скандинавское присутствие из археологии Северной Руси” или о том, что “все/большинство археологов России являются норманистами”. Последнее, увы, похоже на правду. Более того, между обоими постулируемыми заявлениями есть и прямая связь. Правда, заключается она не в том, как намекают скандинавофилы, что детальное знакомство с археологическим материалом неизбежно приводит людей на позиции норманизма.
Связь здесь как раз обратная — “огромное присутствие скандинавов” в русских городах, как и “неоспоримость” т.н. скандинавских находок, являются прямым следствием норманистских взглядов большинства археологов. Иначе крайне трудно будет объяснить, почему общебалтийские вещи, производство и распространение которых хорошо известно и на юге Балтики, во многих случаях до сих пор выдавались за “исключительно скандинавские”. Более того, этим вещам нередко пытаются придать вид “этнического маркера”, отличающего северного германца от славянина. Присутствие же балтийских славян в Северной Руси в ранний период зачастую ставится под сомнение, вопреки всем фактам»{215}.
Поскольку различные норманисты неоднократно сравнивали древнерусские материалы с материалами, полученными в ходе изучении Бирки, следует остановиться на этой очередной «ягодке» подробнее. Немецкий хронист Адам Бременский XI в. писал: «Бирка — это город готов, расположенный в центре Швеции… Ибо жители Бирки часто подвергаются нападениям пиратов, которых там великое множество. И поскольку они не могут противостоять им силой оружия, они обманывают врагов хитрым приемом. Так, они перегородили залив неспокойного моря на протяжении ста и более стадиев каменными глыбами и тем самым сделали прохождение этого пути опасным как для своих, так и для разбойников. В это место, поскольку оно является наиболее безопасным в приморских районах Швеции, имеют обыкновение регулярно съезжаться по различным торговым надобностям все суда данов или норманнов, а также славян и сембов; бывают там и другие народы Скифии»{216}. Поскольку схолия 126 к этому сочинению уточняет, что плавание от Руси до Бирки занимает пять дней, это говорит о том, что связи нашей страны с этим городом были также достаточно регулярными. Археологическим подтверждением этих контактов является находка керамики «ладожского типа» в десяти погребениях Бирки.
Сами шведские исследователи, отмечая редкость подобных находок и отсутствие их в древностях вендельского периода, отмечают близость части данной керамики к лепной керамике междуречья Эльбы и Одера{217}. Утверждение Адама Бременского о том, что Бирка — это город готов, то есть жителей Готланда, имевших во всей Скандинавии наиболее ранние и тесные связи с Восточной Европой, даже если не воспринимать его буквально, в любом случае указывает на сильное восточное влияние в этом крупнейшем торговом центре материковой Швеции. Недвусмысленное указание этого автора на то, что в Бирку регулярно приплывали торговые корабли скандинавов, славян, балтов «и других народов Скифии», говорит о том, что данный город был достаточно космополитичным поселением, что не могло не отразиться и в материальной культуре. Часть приезжих умирала в этом городе и соплеменники хоронили их по своему обряду. Правом поселения в нем обладали фризы. «Разнообразие погребальных обрядов в Бирке указывает также на то, что, кроме фризов, здесь оседали и финны, и славяне с низовьев Одера»{218}. Вместе с датским Хедебю шведская Бирка относилась к категории открытых торгово-ремесленных поселений или виков, одной из отличительных черт которых была следующая: «Вики окружены могильниками с разнообразными вариантами обряда; связанные в массе с чужеродным населением, пришлым, не располагавшим правами на землю в округе, эти могильники теснятся близ виков, накладываясь на территорию поселений». О более чем полиэтническом характере населения Бирки свидетельствуют самые разнообразные данные: название одной из ее бухт, Kuggham, образовано от фризского слова kugg — «корабль» и, по всей видимостью, связано с фризской торговлей; арабские и каролингские монеты, предметы салтово-маяцкой культуры, «постсасанидские» украшения, предметы англо-ирландского производства, «большое количество гончарной западнославянской посуды, а также лепная керамика славянских форм, в том числе близких керамике “смоленских длинных курганов”, староладожским керамическим формам и другим восточноевропейским аналогам». Как показывают археологические данные, сам этот город был в очень значительной мере ориентирован на торговлю с Востоком: «Время ее становление и расцвета, до середины X в., определяется в первую очередь движением арабского серебра и сложением трансбалтийской системы торговых путей и центров IX — первой половины X в. Упадок Бирки вполне определенно можно связывать с походами киевского князя Святослава и его дружин в 964–967 гг. на Волжскую Булгарию и Хазарию…»{219} Тот факт, что после 970 г. Бирка не смогла переориентироваться на торговлю с Западом и была покинута своими жителями, говорит о том, что связи с Восточной Европе были для нее главенствующими и она, как никакой другой скандинавский город, была тесно связана с данным направлением торговых путей. Следует отметить, что сами современные шведские исследователи для определения специфики Бирки в эпоху викингов используют весьма емкое и характерное понятие — аномалия{220}.