Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такой образ мыслей прямо противоположен самодостаточности, рационализму и индивидуализму, о которых еще в конце XVI века писал Мишель Монтень, а два с половиной столетия спустя — Флобер. Монтень, даром что сам был меланхоликом, уверял, что печаль — чуждое ему чувство. Он полагал, что неуместно писать это слово с большой буквы, как некоторые пишут слова «Знание», «Добродетель» и «Совесть», и одобрял итальянцев за то, что слово tristezza у них ассоциируется со злом и безумием.
Для Монтеня, интеллектуала, живущего один на один со своими книгами, печаль (так же как и смерть) — напасть, которую человек может с помощью силы разума победить в одиночку. Стамбульцы же свою печаль переживают сообща. Все современные турецкие писатели, поэты и музыканты, затрагивающие в своем творчестве тему Стамбула, придавали печали большое значение, говорили о ней с гордостью и каким-то торжеством, и в конце концов она стала для них некой определяющей силой, превращающей город в единую общину. Печаль лишает воли и обрекает на поражение героев романа Ахмета Хамди Танпынара «Спокойствие», самого замечательного романа, когда-либо написанного о Стамбуле. Печаль делает невозможной счастливую любовь. В черно-белых фильмах, действие которых происходит в Стамбуле, самые трогательные и правдоподобные любовные истории превращаются в мелодраму из-за печали, с самого рождения преследующей влюбленного юношу.
В тот момент, когда мы отождествляем себя с печальными героями этих черно-белых фильмов (или романа Танпынара), несчастными из-за своей замкнутости, нерешительности, пассивности и из-за того, что безропотно принимают условия, предлагаемые им историей и окружающей действительностью, — в этот момент виды Стамбула, какими бы «прекрасными», несравненными, живописными или знакомыми они ни были, подергиваются дымкой все той же печали. Когда я порой переключаю каналы телевизора и, случайно попав на один из таких фильмов, начинаю с середины смотреть его черно-белые уличные сцены, в голове у меня крутится одна мысль. Герой, глядя в окно деревянного дома, стоящего на маленькой улочке, рисует в мечтах образ любимой, выходящей замуж за другого, или бродит по мощенным брусчаткой улицам, или вдруг, забыв свою скромность и нетребовательность, начинает гордо и решительно разговаривать с богатым и могущественным фабрикантом, или смотрит на черно-белый Босфор, — а я тем временем думаю, что печален он не от того, что жизнь его исковеркана и горька, а любовь — несчастна. Нет, эта убивающая волю печаль просто живет здесь, на стамбульских улицах, и избежать ее невозможно. Стало быть, думаю я, для того, чтобы понять историю героя и почувствовать его печаль, достаточно просто смотреть на эти пейзажи, на эти маленькие улочки. Герои романа «Спокойствие» (который, несомненно, является образцом более высокого искусства, чем эти фильмы), когда их отношения заходят в тупик, неизменно или отправляются на прогулку по Босфору, или печально бродят по узким улочкам, созерцая развалины.
Перед стамбульскими поэтами и писателями, разделяющими со всеми жителями города их печаль и в то же время, как автор «Спокойствия», не мыслящими жизни без чтения и европейской культуры и желающими быть современными, стоит проблема еще более сложная и скорбная: найти в своей душе место и для чувства общности, которое дает хюзюн, и для одиночества, которому их научили западные книги — одиночества рационального, как у Монтеня, или сентиментального, как у Topo.[40]Образ Стамбула, созданный в результате некоторыми из этих писателей, стал неотъемлемой частью города и очень сильно повлиял на меня. Эту книгу я писал, пребывая во внутреннем диалоге (порой переходящем в спор) с четырьмя печальными стамбульскими писателями, творившими этот образ — плод их напряженных раздумий, случайных встреч, прочитанных книг и долгих прогулок по городу.
В детстве я почти не был знаком с их произведениями, разве что читал некоторые стихотворения толстого Яхьи Кемаля, великого поэта, знаменитого на всю страну. На газетных полосах, посвященных истории, мне встречались статьи историка-популяризатора Решата Экрема Кочу, вначале привлекавшие мое внимание благодаря иллюстрациям, изображавшим различные виды пыток, применявшихся в Османской империи. В десять лет я уже знал имена всех четверых, потому что их книги были в библиотеке отца, но влияния на формирование моего представления о Стамбуле эти книги в те годы не оказали. Когда я родился, их авторы были еще в добром здравии и жили в получасе ходьбы от моего дома; к тому времени, когда мне исполнилось десять, в живых оставался только один. Ни с кем из них я не встречался.
Позже, когда я мысленно воссоздавал образ города моего детства, написанное ими о Стамбуле слилось в единое целое с черно-белыми картинами, жившими в моем сознании, и теперь я не могу представить себе Стамбул, мой Стамбул без их незримого присутствия. Однажды, когда мне было тридцать пять лет и я мечтал написать большой роман в духе «Улисса»,[41]действие которого происходило бы в Стамбуле, я любил представлять себе, как эти четверо печальных писателей бродили по улицам, по которым я сам гулял в детстве. Например, толстый поэт постоянно обедал в ресторане «Абдуллах Эфенди» в Бейоглу; одно время туда раз в неделю ходила моя бабушка, мамина мама, после чего неизменно сварливо жаловалась, что кормят там отвратительно. Я воображал себе, как знаменитый поэт сидит и обедает, и тут мимо ресторана проходит Решат Экрем Кочу, разыскивающий материал для своей «Энциклопедии Стамбула». Потом этот питающий симпатию к молодым красивым юношам историк и журналист останавливается в переулке, чтобы купить у миловидного мальчика газету, в которой напечатана статья романиста Танпынара. А тем временем крайне редко выходящий из дома мемуарист Абдульхак Шинаси Хисар, помешанный на чистоте невысокий человек в белых перчатках, отчитывает лавочника за то, что тот не завернул купленную им для кошки печень в чистую газету. Я представлял себе, как герои моих раздумий порой в одно и то же время проходят мимо одних и тех же домов, бредут под одним и тем же дождем по одним и тем же крутым улочкам, и пути их иногда пересекаются.
Я раскладывал составленные знаменитым хорватским картографом Первитичем для страховых компаний карты Бейоглу, Таксима, Джихангира и Галаты, и улица за улицей, дом за домом прослеживал воображаемые пути моих героев, напрягая память, чтобы во всех деталях представить каждый цветочный магазин и питейный дом, каждую кофейню и лавку, в которые они могли заходить. Они могли ощущать одни и те же запахи продуктов в лавках, просматривать в кофейнях одни и те же газеты, растрепанные от постоянного чтения, покупать что-нибудь у одних и тех же уличных торговцев, видеть одни и те же наклеенные на стены афиши, без которых город для меня — не город, рекламу на боках автобусов или, например, бегущую строку из лампочек, сообщающую последние новости, которая была одно время установлена на крыше дома (ныне разрушенного) на площади Таксим. Когда я вспоминаю об этих четверых, я каждый раз думаю, что неповторимым и уникальным город делает не его топография, не здания и не людские представления о нем, возникающие по большей части случайно, а совокупность случайных встреч его обитателей, живущих, как я, пятьдесят лет на одних и тех же улицах, их воспоминаний, слов, цветов и образов, накопленных их памятью.