Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тетя Вера щелкнула какой-то кнопочкой, и зажегся редкий электрический свет, мелкие, разбросанные по всему телу храма лампочки, не веселящие, а лишь слегка оживляющие пространство, отдаляющие тени в углы, ластящиеся, льнущие к позолоте вычурного купеческого иконостаса с его тяжелыми виноградными лозами, крылоподобными завитками и виньетками, обнимающими Нерушимую Стену с печальными, углубленными, влекомыми к средокрестию миндалевидными очами.
Тетка Вера привычно опустилась на колени, отбила тройной поклон, окрестила лоб, бухнулась им в каменный, чисто отмытый пол. Хорек стоял у нее за спиной. Против воли, заученно с детства и монотонно, рука сложилась в троеперстие и пропутешествовала со лба на живот, с живота по ключицам.
– Данюшка, Данюшка, – тетка уловила его движение, – мил мой человек, припади, припади – Христос-заступник все простит, все замирит на душе. – Глаза у нее сразу наполнились умильной слезой, но, видя, что Хорек замер истуканом, опустил руки по швам и молча ее поджидает, она умерила пыл, что-то еще пошептала над половой плитой, покидала крестиков, как иглой заметала дырку, отгоняя катающихся на струях воздуха радостно верещащих бесенят, и поднялась, и пошла в полумрак придела, маня его за собой рукою.
Хорек последовал за ней, пытаясь побороть какую-то странную оцепенелость, словно тело накачали наркозом. Но это длилось мгновения – раздался голосок тетки Веры, привычно ласковый, чуть причитающий: «Данюшка, Данюшка, голубь, иди сюда, пособи мне, старой». Здесь у входа, лицом прислоненная к стене, стояла массивная, как храмовая дверь, икона в пять досок, схваченных тремя рублеными поперечными клиньями.
– Вот, вот, Господи прости и помилуй, Страшный-то суд Христов. Нам бы как ухватиться – да на козлы, чтоб все к приходу было подготовлено. Он придет и сразу за работу, к завтрашнему дню кончить обещался. Он, голубь, тоже навроде тебя, молодой, но работничек-молодец: днем на лесах, стенки расчищает, а ночами здесь трудится, спаси и сохрани его Господь.
Тут только Хорек заметил, что по стенкам придела наставлены леса, доходящие до самого барабана, висят какие-то халаты, в уголке составлены баночки и банки, пузырьки со скипидаром, а в ведрах спят замоченные флейшевые кисти и кисточки.
– Здесь они бригадой работают, а этот – Сереженька – поспит-поспит часа два и на ночь, на приработок приходит. Сам-то он старгородский родом, а в Москве трудится, там, голубь, учился, там, значит, и проживает, а к нам на лето, по договору с епархией.
Тетка Вера вытянула из угла большие козлы, поставила рядом с ними переносную лампу на длинной ноге, пододвинула из тьмы столик с реставраторскими причиндалами.
– Ну, давай Бог помощи, только не спеши, помаленьку-помаленьку – и взвалим ее, тяжелющая же, спасу нет.
Хорек огляделся, примерился и, отстранив ее рукой, охватил икону, рывком поднял от земли. С причетом да вздохами, нимало не пострадав, доска была наконец уложена на козлы. Большая, широкая, с толстыми, выступающими полями, покрыта была икона слоем черно-зеленой копоти, и лишь в некоторых местах белели замазанные как бы гипсом заплатки да поверху до исходной желтизны была отмыта полоска с главной надписью: «Второе Страшное Христово Пришествие».
Тетка Вера почему-то сразу захлюпала носом, всплакнув, прижалась губами к черной поверхности и, крестясь и переступая от волнения ногами на месте, зашептала: «Вот, Данюшка, гляди, грешники в аду – которые сковороды красные лижут, которые гвоздьем приколоченные на лопате в печь вносятся, которых бичами нещадно терзают. Ох, скрежет зубовный, боюсь я глядеть, знаю же, уготовано нам тут место, грешникам».
Ее детский страх даже как-то повеселил Хорька: «Да что ты, тетка Вера, тебе-то в рай лететь прямой дорогой...», но осекся.
Она вдруг взглянула строго, откуда и сила во взоре взялась:
– Как так в рай, голубь, в рай – праведникам дорога, а нам, грешным... ох, не говори ты лишка, неразумен, не говори, пойдем лучше чай ставить. Сереженька придет, его попою, да кипяточек ему нужен для дела, заболтались совсем. – С явным облегчением, что избежала запретной и страшной темы, она пошла сторонкой-сторонкой и спустилась в подклет, в крещальню, где были и газовая плита, и чайник, и обязательные сухарики-бараночки, конфетки-сахарок, и потвердевшие уже, с хрустящей корочкой, оставшиеся с утра просфоры.
Скоро закипел чайник, и сразу зазвонил звоночек в двери, и появился реставратор – молодой еще человек, в меру длинноволосый, с сумкой через плечо, в джинсах и шлепанцах по-летнему, слегка приволакивающий ногу, веселый, вмиг порушивший нагнанную теткой Верой жуть.
– Что, опять тряслась, тетя Вера? – спросил еще от двери.
– И не говори, Сереженька, мы с Данюшкой ужасов натерпелись, пока ее ворочали. В церкви-то пусто, я вся кожей гусячьей пошла.
– Ну, то ли еще будет, отмою сегодня, а она как заблестит!
– Ох, грехи, грехи-грешочки, не пойду смотреть, лучше уж тут помолюся.
Попили чаю, и Сергей засобирался наверх. Хорьку было интересно, и он, поборов робость, напросился: «Помочь чего не надо – поднести там или как?»
– Скучно тебе – пойдем, поставлю размывать, мне только на пользу.
Тетка Вера что-то сказала им напутственное, но ее уже не слушали – Сергей уверенно взбирался по крутой внутристенной лестнице наверх, в храм, на ходу посмеиваясь как бы про себя.
– Страшный суд ее пугает, вот темнота, погоди, не усидит, Сибирь глухая, выползет к полночи. И что сторожить, если страшно?
Они подошли к козлам. Сергей разложил на столе свои железячки-скальпелечки, зубоврачебные крючки, шпатели, ножички, ножнички, резко и быстро налил из бутылки в банку фиолетовый раствор, что-то к нему то ли добавил, то ли не добавлял, взболтал, поглядел на просвет.
– Божественная штука – денатурат! Еврей один придумал головастый и Сталинскую премию, между прочим, отхватил. Необратимый процесс – вроде просто: химический карандаш, керосин и спирт, а очистке не подлежит. Против язвы желудка лучшее средство: и дубит, и сушит. Примешь для сугрева?
– Не-а, не хочу.
– Как знаешь, а я пятьдесят грамм возьму – холодно, зараза. – Он плеснул из бутылки в стакан, отхлебнул глоток водички, задержал его во рту и, не поморщившись, принял фиолетовый настой, и снова хлебанул воды. – Вдогонку, милое дело!
Затем аккуратно развернул конфетку, положил под язык и зачмокал радостно, как младенец, и, что-то напевая под нос, принялся вертеть на палочку ватный тампон.
– Значит, так делается, – показал он Хорьку, – ты справа, я слева, макаешь в денатурат и прямо по грязюке, и трешь ее, трешь, падлу, и ваты не жалей, как испачкалась, верти новую.
Он показал и, не откладывая в долгий ящик, принялся обрабатывать поверхность, поглядывая на Хорьково старанье, прибавлял словечко-другое, навроде: «Сильно-то не жми, всю позолоту слижешь, слабенько, тихохонько, вот так, она сама, грязь, и слезет».
И верно. Спирт отлично отмывал копоть – веками наслоившаяся грязь впитывала его, как губка, и мягчела на глазах, и поддавалась, отлипала от доски, вся оставалась на вате.