Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Доктор Крайцлер, — вновь попытался судья, но куда там.
— Вы вообще хотя бы представляете себе, какими симптомами сопровождается то, что вы охарактеризовали как «прирожденную тягу к разрушениям»? Вы вообще уверены в существовании такой патологии? Это есть невыносимая, безграмотная и вызывающая спекуляция…
— Доктор Крайцлер! — взревел судья, грохнув кулаком. — Это мой зал! И поскольку вы не имеете никакого отношения к текущему разбирательству, я требую…
— Нет, сэр! — выкрикнул в ответ доктор. — Это я требую! Вы меня вынудили стать свидетелем этого разбирательства — меня и других уважаемых психиатров, коим случилось услышать ваши безграмотные речи! Этот мальчик… — И тут, впервые взглянув в мою сторону, он указал на меня, и провалиться мне сквозь землю, если я смогу сейчас передать все, что было в этом его взгляде.
В сверканьи глаз его я увидел надежду, а легкая, едва заметная улыбка доктора будто советовала мне мужаться. Впервые в жизни своей я вдруг почувствовал от кого-то старше пятнадцати лет нечто похожее на небезразличие к моей судьбе. Вы и представить себе не можете, что значит жить, не зная подобной симпатии, пока судьба не столкнет вас с ней нос к носу; воистину удивительное переживание.
Черты лица доктора посуровели, когда он вновь накинулся на судью:
— Вы назвали этого мальчика «прирожденной разрушительной угрозой обществу». Я требую доказательств справедливости этого обвинения! Я требую проведения нового слушания на основании официального заключения по крайней мере одного квалифицированного алиениста или психиатра!
— Вы можете требовать все, что угодно, сэр! — возмутился судья. — Но это мой суд и мое заключение остается в силе! А теперь будьте любезны ожидать слушания, на которое вас вызвали, иначе я вас самого отправлю за решетку за оскорбление суда!
Грянул молоток, и я отправился на остров Рэндаллс. Но прежде чем покинуть зал суда, я обернулся, чтобы еще раз глянуть на этого загадочного человека, возникшего, как мне тогда почудилось, из воздуха, чтобы заступиться за меня. Он встретил мой взгляд, и по выражению лица его было ясно, что дело мое далеко от завершения.
Так оно и вышло. Три месяца спустя в сырой кирпичной камере главного корпуса «Приюта для мальчиков» я «повстречался» с надзирателем, о котором уже рассказывал. Дело-то несложное — если хорошенько поискать, кусок свинцовой трубы отыщется где угодно, и вскоре по своем прибытии на остров я его нашел. Держал его в матрасе, предполагая, что однажды товарищи ли мои, надзиратели — но кто-нибудь вынудит меня им воспользоваться; вот бычара этот и пожалел, что так оно вышло. Пока он пытался одновременно завалить меня и стянуть свои портки, я дотянулся до трубы и в две минуты устроил ему три перелома на одной руке, два на другой, раздробленную лодыжку и массу осколков кости в том месте, где у него прежде располагался нос. Я все еще мутузил его под ободряющий визг остальной ребятни, когда меня оттащила пара других вертухаев. Глава заведения затребовал слушания, чтобы решить, переводить меня в приют для умалишенных или нет, а между тем история просочилась в прессу. Доктор Крайцлер услыхал об этом деле и заявился в суд, где еще раз потребовал психологического освидетельствования. На сей раз судья был куда более вменяем, так что доктору такую возможность предоставили.
Два дня мы просидели в кабинете на Острове и только и делали, что говорили — причем большую часть первого дня о деталях моего дела не упоминали вовсе. Он расспрашивал меня про мое детство, и, что еще важнее, много всего рассказал про свое; пусть и нескоро, но это здорово меня успокоило — поначалу мне было сильно не по себе рядом с человеком, которому я был благодарен, однако боялся его до жути. В первые часы нашей беседы я узнал множество мрачных фактов из жизни доктора — тех, что, наверное, и посейчас не знает больше никто; нынче-то я понимаю, что он пользовался своим прошлым, чтобы вытянуть из меня мое.
И вот что было странно: пока мы болтали, я стал понимать — ну, насколько мог понимать такой необразованный и мелкий пацан, — что жизнь такую я вел не просто так, не потому я выбрал кривую дорожку, чтобы потрафить собственной злобе, а, скорее, из необходимости. И это не доктор мне внушил; точнее, он позволил мне самому до такого додуматься, выказывая сочувствие всему, через что я прошел, и даже являя некоторое восхищение тем, как я держался. По сути, его, похоже, не только удивил тот факт, что я пережил то, что пережил, и делал то, что делал, но и в какой-то степени позабавил; и я быстро сообразил, что представляю для него не только научный интерес — мы понравились друг другу.
Вот в чем был подлинный секрет его успеха у детей: он не занимался благотворительностью, не было в нем этой миссионерской показушной щедрости. Неблагополучные дети, богатые ли, бедные, доверяли ему единственно потому, что ощущали: он что-то извлекает для себя, помогая им. Он любил это занятие — действительно любил возиться со своими юными подопечными, отчасти даже эгоистично. Казалось, они смягчали тяготы того жалкого мира, в котором он проводил большую часть времени — мира тюрем, психушек, больниц и судов, давали ему надежду на будущее с одной стороны и развлекали с другой. А когда ты малой, ты ведь все время ищешь такого человека, который протягивает тебе руку помощи не затем, чтобы поладить с Иисусом своим Христом, а просто потому, что ему это нравится. У каждого свой взгляд на мир — вот и все, что я хочу сказать, — и у доктора он был ясным и незамутненным. Потому-то ему и верили.
Насчет же моей вменяемости — на слушании доктор воспользовался всем, о чем мы говорили, чтобы в два счета разделаться с версией о моем безумии, тем более что она прекрасно сочеталась с одной маленькой теорией, которую он разрабатывал годами: он называл ее «контекстом». Она вообще стояла практически за всеми его трудами, и суть ее заключалась вот в чем: никакие действия и мотивы человека нельзя постигнуть в полной мере, пока не будут выяснены и обсуждены все обстоятельства, кои сопутствовали детству его и взрослению. Просто и безобидно, скажете вы; на деле же немалых трудов стоило отстаивать эту теорию в свете того, что она, дескать, идет наперекор традиционному американскому укладу жизни, предполагая оправдание для преступников. Но доктор неустанно повторял, что объяснение не есть оправдание, и он всего лишь пытается понять человеческое поведение, а вовсе не облегчить преступникам жизнь.
К счастью для меня, выдался редкий день, когда его слова нашли благодарного слушателя: комиссия повелась на его анализ моей жизни и поведения. Правда, когда он дошел до предложения о переводе меня в его Институт, они заартачились: мол такой знаменитый сорванец, как Стиви-Свисток, должен отправиться туда, где его будут держать на коротком поводке. Они спросили у доктора Крайцлера, нет ли у него каких-нибудь других предложений; минутки две он подумал, даже не взглянув на меня ни разу, а затем объявил, что желает взять меня в услужение, в дом и, стало быть, нести всю ответственность за мое дальнейшее поведение. Комиссия от такого предложения малость ошалела, кое-кто даже воспринял слова доктора как шутку. Он сказал им, что вовсе не шутит, и после некоторого обсуждения вопрос был решен.