Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, мой так мой, — Не стал спорить Семён Семёныч.
Был он не так, чтобы покладист, но больше неглуп. Знал он обычай рябчиков ходить тайком и хорониться под снегом. Так что, уж коли добрался который рябчик до сада, не уйдёт, покуда всю до последней ягодки не скушает. Снегу-то вон сколько навалило, милое дело…
На что остаётся уповать…
Скол месяца зияет в небе неглубоким, белесым, застиранным в мыльной воде порезом. Ссадины звёзд ещё кровоточат запредельным межзвёздным сиянием, как вечностью, о которой не говорят всуе, но думают ежечасно. Неотвязные сии думы мешают радоваться течению дня и безудержной капели его мгновений. Безмолвный их речитатив — помеха, как любая правда, коей бежишь, покуда не окажешься остановлен ею, без жалости и оглядки на прожитые дни, не внимая состоянию духа и пылу души.
Но если разрешить себе сей взгляд на вещи хотя однажды, то почудится, что в жизнелюбии одна только ложь, надежда — кривда, а будущего не существовало ни для кого и никогда.
— И на что остаётся уповать? На один только день?!
— На всякую его долю.
— Да не мало ли?
— От того зависит, как проведёшь, чем наполнишь сей драгоценный сосуд, — пустотой, либо иным чем.
…Прокладывая себе дорогу сквозь озябшие стволы, обхватившие сутулые плечи руками ветвей, лучи солнца теряют свою прямолинейность и парят над округой, рисуя волшебную картину беспечности. Магия подобной минуты накрепко проникает в чувства и оставляет после себя отпечаток на всём, что видится после в течение дня, до самого вечера, даже когда месяц берёт под козырёк и выходит в дозор.
Колокольцы…
Не только арбатским старушкам есть дело, каково оно, здоровье всех, проходящих мимо. Не только им действительно не всё равно. Я знаю о том наверняка, не понаслышке, моя тётя Тася была одной из таких арбатских тихих старушек. Радушие с сосредоточенным, отрешённым даже лицом, сочетались в ней со тщательно сокрытым за сурьёзом добродушием и прямо-таки болезненным стремлением поделиться последним, сохранив при этом элегантный, приличный, ухоженный и изысканный вид. Заходя в гости к тёте Тасе на чай, я проходил мимо её соседок, согревающих дебелыми телами скамью у подъезда, и находил, что тётя довольно сильно выделяется на их фоне.
— О… поглядите-ка… пошла! Прынцесса! Самой, видать, жрать нечего, прозрачная уже, едва не сносит её порывом ветра, а туда же! Благо… делалщица!
— Благотворительница.
— Да, какая разница? Одним словом — срамота! Умные-то люди всё в дом, в семью, а эта?! Вова-дурачок, на что, казалось бы, безгрешный, бесхитростный, а и тот всё, что ни подадут, прячет. Улыбнётся, головкой своей пустой кивнёт как бы набок, чубчик аж подпрыгивает белобрысый, личико жалостливо скорчит, будто плакать собирается, ну и тут же — сунет подачку в кармашек, да бежать. Мало ли! — теперь дали, а после отымут. Вот и Тася эта ваша такова, — узкая. вёрткая, как змея.
— Зря вы так, Ольга Васильевна, о человеке, не зная, что к чему…
— Да я давно за ней наблюдаю, мы как в пятидесятом вселились, она уж позже нас приехала. Вроде как только из Германии, расхарчить не успела б, но вещей с гулькин нос. Из ценного — тумба с шифоньером и ножная швейная машинка.
Когда узлы носили, видала я, — колокольцы какие-то выпали. Я их хотела ботинком-то поддеть, а эта фря как подскочит! Руками всплеснула, да по одному поднимать, дуть на них, чтоб, значит, пыль стряхнуть, и трясла ещё, будила, дабы зазвенели, и в чистый платок складывала. Смотреть совестно, ей-Богу.
— А отчего ж совестно-то, Ольга Васильевна?
— Добро б вещь какая, а то — безделица, чего убиваться?
— Так то для чужого человека, для постороннего — ерунда, а для неё, может, — память.
— Ну, уж не знаю, какая там памятка и от кого, но с того самого первого дня эта дамочка меня крепко невзлюбила.
— С чего вы так решили? Женщина она приличная, тихая, беззлобная…
— Так здоровается со мной! Гаденько так губки свои накрашенные растянет и как с юродивой, мягонько, аж с души воротит.
— Ольга Васильевна, вы меня удивляете! Человек с вами раскланивается, как ни в чём не бывало, зла не держит, а вы ж ещё и недовольны.
— Да коли я её, как по-вашему, обидела, она б не стала кланяться! А подошла бы, да обругала, или втихую сделала б неприятность.
— Какую, например?
— Песку бы мокрого из кошачьего срамного коробка в почтовый ящик подсыпала!
— О!!! Теперь я знаю, почему мои газеты оказались на неделе выпачканы и странно пахли, а то уж я грешила на почтальона…
— И что такого? Вы меня тогда, в очереди, перед собой не пропустили!
— Ольга Васильевна, как вам не совестно! Я потом с вами своим поделилась, поровну, себе даже чуточку меньше оставила!
— Ну и что? Мне, может, мало…
— Какая вы, право!
— Какая есть!
…Из Ольги Васильевны, в общем, неплохая бы, наверное, получилась женщина, если бы не война. Впрочем, война испортила её, или же с рождения Ольга Васильевна была такова, но, съедая пайку хлеба младшей сестры, она, бывало, говорила, что непременно отдаст… после войны. Оно, может, и не соврала бы, вернула, да только некому уж было, не выжил из семьи больше никто.
Прощёное воскресенье
Лисица метнулась тенью, попала в сеть кустарника и пропала. Может, померещилось? Только вот после кого ж осталось то тёплое сухое место, зримая впадина, ложбинка, схожая со втянутым пупком земли, да брошенная второпях цепочка следов на снегу?
Именно я оказался причиной сей поспешности. Я один был тому виной. И стало совестно от того, словно поднял из тёплой постели безмятежно и сладко спавшее дитя, да обрядив кое-как, наспех, выдворил из дому. «Иди, значит, погуляй покудова!» Стоит теперь дитятко, плачет, куксится, зябко ему, не знает, куда себя деть, зачем будили, не позволили дождаться, околь рыжий локон рассвета, зацепившийся за сучковатую раму окошка, не примется щекотать его за тёплый, влажный со сна подбородок.
Я шёл совершенно расстроенный собственной неуклюжестью, невниманием, что сродни равнодушию, так что едва не сделался причиной иного неудовольствия, напугав оленей. Но те загодя увидали меня, и судя по тому, как узнали, раздумали бояться, расступились даже, давая пройти, и лишь проводили взглядом — куда направляюсь в этот раз.
А я ступал, не замечая по сторонам, — помимо расстроенных чувств и совести, как промеж