Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Придя домой, я стал писать, но не историю городского мальчика, а очередное письмо в Германию.
Я писал о том, как старик кормит голубей, и что никто ему не звонит. Я размышлял о голубях на бумаге и снова приходил к выводу, что голубь очень удобная птица. Однажды он улетит и не вернется, и старику это будет легче, чем узнать о его смерти.
И ещё я писал об уличных музыкантах, о том, что теперь, летом, можно идти по городу, попадая из одной мелодии в другую.
Извините, если кого обидел.
23 августа 2012
История про то, что два раза не вставать
…Внезапно мне позвонил Багиров, и мы договорились встретиться этим же вечером.
Он похудел, и в глазах моего друга появился недобрый огонёк. Удивительно, что Багиров изменил своему щегольству в одежде. Теперь она была проста и неброска.
Темнело.
Мы шли по улице Горького, ставшей Тверской, и Багиров с ненавистью смотрел на уличных проституток и их сутенёров. Дело в том, что рядом с моим домом, в маленьком дворике, было у проституток гнездо, и каждый вечер сутенёры собирали их там. Сутенёры были при деле, они осматривали своих подопечных, как командир осматривает солдат на плацу — подшит ли воротничок, начищены ли сапоги, и так же, как командир на построении, давали наряды на работу.
Меня эта процедура скорее веселила, иногда я даже здоровался с некоторыми девушками, когда шёл слишком поздно домой, и, разумеется, когда рядом с ними не было их хозяев.
Ненависть Багирова меня удивила.
— У тебя злой взгляд. Раньше, когда ты сидел в ларьке, ты не был таким бешеным.
— Насмотрелся.
Я вспомнил старика, продававшего свистульки на южной набережной, добродушного поклонника публичных казней, и открыл, что взгляд Багирова стал в точности таким же, как взгляд свистулечника.
Мы пришли ко мне и тихо, потому что мой хозяин уже спал, начали вместо водки пить плохой, но, что его извиняло, заваренный, как дёготь, чай.
Затылок Багирова упёрся в коричневый край Памира.
Все так же горел мёртвенный хирургический свет за моим окном, сочилась вода из крана.
— Нечего говорить про потерянное поколение, нужно делать дело, — говорил Багиров.
— Какое дело, сначала определись. Всю дрянь, которую люди плодят, обычно прикрывают этим словом. Дело… А что такое дело?
— Ты знаешь, я вернулся в армию, — сказал он, посмотрев мне в глаза.
И, помедлив, прибавил:
— Ну, не совсем в армию, но это неважно.
По коридору зашаркал проснувшийся старик и, пожурчав в туалете, отправился в обратный путь.
Что значило «не совсем в армию», я не понял, а он всё равно бы не рассказал. Но всё же Багиров вернулся в армию. Что теперь с ним будет, непонятно.
Я слушал его внимательно, потому что это был вариант моей судьбы. И Багиров говорил об этом нашем общем отрезке жизни.
— Я не понимаю тех офицеров, кто сейчас жалуется на безденежье. В присяге, которую мы давали, было всё сказано о тяготах и лишениях. Наша профессия была — умирать, и нас об этом предупредили. А теперь эти люди жалуются, что у них нет квартир.
— Умирать — за что? — спросил я.
— Умирать по приказу государства. Это неважно, за что.
— Ты не хуже меня понимаешь, что умирали наши с тобой друзья за очень разные вещи, и за всякую дрянь в том числе, и, в конечном итоге…
— Ты ничего не понимаешь! Ты говоришь о военном чиновнике, человеке, который выезжает на манёвры к восьми и возвращается домой к ужину, а я говорю тебе о воинах.
Я вспомнил нашего инструктора по рукопашному бою, который говорил: «Если перед самураем лежит несколько дорог, то он выбирает тот путь, который ведёт к смерти».
— Это всё очень красиво, — заметил я, — но помни, что мы с тобой одиноки, и нечего нам терять. А чем виноваты офицерские жёны?
— Они вышли замуж за воинов.
— А дети?
Он пропустил мой вопрос и продолжил:
— Каждый должен быть на своём месте. Я буду на своём.
— Не страшно?
— Не страшно. Мне всё зачли. И звание тоже.
Но я знал, что всё же ему страшно, потому что мы служили в другой армии другого времени, и с тех пор два раза успела поменяться форма. Наверное, теперь эта форма стала красивее, отчего-то всё связанное с войной кажется красивым.
До первой крови, разумеется.
И теперь Багиров хотел возвращения в прошлую жизнь. Армия влекла его, он считал, что она застоялась. Солдаты сходились с крестьянками, сажали капусту. А сажать капусту было позволено лишь крестьянам да одному отставному римскому императору. Остальные императоры не могут менять свою жизнь. И солдаты не вправе менять свою жизнь.
Только естественным продолжением рассуждений Багирова должно быть приказание воинам время от времени убивать кого-нибудь.
— Всё не так просто, всё не так просто. Помнишь нашу присягу, я, например, помню её наизусть — «Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды Вооружённых Сил, принимаю присягу и торжественно клянусь быть честным, дисциплинированным и бдительным воином, строго хранить военную и государственную тайну…» Я уже не гражданин этого государства, его просто нет, нет ни Советской Родины, ни Советского Правительства. Жизнь освободила меня от этой присяги, а присягают единожды. И я благодарен жизни за то, что не надо ни убивать, ни умирать по этому поводу. Сейчас ты скажешь, что нельзя умирать за славу, а нужно — за идею. Это враньё. Умирать вообще не нужно, нужно жить. Знаешь, я чувствую большую неправду, разлитую в воздухе, а где источник — мне неизвестно. Видимо, эта зараза — во всех нас, и что делать — непонятно.
— Что делать — понятно, — веско ответил Багиров. — Наш путь — путь воинов, и если ты не признаешься себе в этом, то только отдаляешь свой выбор.
В расстёгнутом вороте рубашки была видна цепочка, а на ней — смертный медальон, коричневая пластинка, с чужой фамилией и номером части, в которой он никогда не служил. Медальон был десантный, даже с надписью по-английски «airborn troops», и зачем он таскал его с собой, я не понимал. Кажется, он махнулся с кем-то этим медальоном, подобно тому, как менялись в старину нательными крестами. Но и в этом я был не уверен.
Медальон смертника. Я отогнал от себя этот образ.
— А ты не пробовал снова начать писать, ну там стихи… — спросил я невпопад и сразу же понял, что сделал ошибку.