Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Немудрено, что в повести Малашкина троцкистские молодцы садятся на колени к женщинам, тискают их, портя их прозрачные платья. Ольга и Рахиль спрашивают у Тани, не устроить ли им «афинскую ночь». Один только Петр ни в чем не участвует. Когда его спрашивают, что он думает о сексуальной свободе, он выражает изумление: «Неужели вам нравятся такие хлыщи, да еще начиненные такой пошлостью?»[1771] Некоторые современницы отвечали положительно. Так, одна из участниц литературной дискуссии настаивала: «Золушки перевелись. Наши девушки прекрасно знают, чего они хотят от парня. Многие из них без особых „переживаний“, по здоровому влечению сходятся с ними… Мы не объекты, простачки, за которыми парни должны ухаживать. Девушки знают тех, кого они выбирают и с кем сходятся»[1772].
Основополагающая аксиома заключалась в том, что, отрываясь от фабричного труда, молодежь нуждалась в искусственной стимуляции[1773]. Университетская атмосфера способствовала переизбытку полового возбуждения; это доказывал целый ряд исследований, отмечавших, что студенты из рабочего класса проявляют бóльшую половую активность, чем рабочие, которые оставались на производстве. Малашкин не оставляет сомнений в том, что половая жизнь мелкобуржуазного Исайки и половая жизнь крестьянина-пролетария Петра – это разные вещи. В этом автор опирался на современные ему сексологические исследования, утверждавшие, что рабочие относятся к половой жизни преимущественно эмоционально, мещане же – преимущественно компульсивно. Первые – здоровые, вторые – извращены. Более того, физическая неудовлетворенность после полового акта, как выяснилось, наиболее распространена среди мелкобуржуазных студентов и в наименьшей степени – среди студентов-рабочих. Социологи отмечали чувство стыда, охватывающее отпрысков торговцев и интеллигенции после полового сношения, и противопоставляли ему приятные ощущения во время полового акта, о которых в подавляющем большинстве случаев сообщали лица, занятые на производстве[1774].
В общем и целом эксперты были склонны считать естественной и тем самым наиболее близкой к норме половую жизнь крестьян. Эмпирические данные выстраивались таким образом, чтобы подкрепить утверждение, что половое перевозбуждение возникает в первую очередь у студентов, отобранных из городских районов, особенно у мелкой буржуазии. Порог половой чувствительности у крестьян, напротив, был, по их заверениям, самым высоким. Эти открытия объяснялись тяжелым сельским трудом, который сдерживал раннюю половую активность. Половая жизнь крестьян была здоровой еще и потому, что к первому сексуальному опыту их толкало не половое влечение, вскормленное в укромных уголках их организмов, а внешние стимулы, такие как наблюдения за половой жизнью животных[1775]. И все же, несмотря на противоядие, полученное в здоровом детстве, нельзя было не признать, что некоторые студенты-крестьяне сбивались с пути под разлагающим влиянием городских нравов. Студентки крестьянского происхождения вроде Тани вспоминали, что «перемена местожительства (из деревни в город), где другие нравы, другие люди, заставила уцелевшее от деревни припрятать, скрыть, потому что здесь смеются над половой невинностью, над незнанием того, что в городе десятилетней девушкой постигнуто в совершенстве; пыль и грязь города, его нравственный разврат не дает стать „аскетом“, как здесь говорят, и нельзя отвернуться от увлекающих франтов, которые в соответствии с последней модой костюма делают вызов дремлющим чувствам и глумятся над ними, когда узнают о твоих идеалах»[1776].
3. Духовное пробуждение Тани
Была ли Таня пропащей для партии? Хотел ли Малашкин изобразить ее обреченной? Танины сексуальные нравы намеренно выведены неотчетливо. Вид здорового долговязого парня, целующего толстуху, дает волю дремавшему в ней внутреннему конфликту:
«Ты видела сейчас, как один высокий дылда целовал толстую женщину, похожую на огромный жирный и бескостный кусок мяса?» – «Видела», – отвечала я себе другим голосом. «Ее целовал один дылда?» – «Один». – «А тебя целовали в одну ночь шесть дылд?“ – «Верно», – ответила я на вопрос другого голоса, – другой голос еще жил во мне и не утратил своего значения и порой очень ярко, определенно высказывался и больно бил… Этот второй голос говорил мне: «Тебя зацеловали, захватали, замусолили». А первый, стараясь перекричать второй, кричал: «Жизнь прошумела и ушла». Второй тоже начинал кричать громче первого: «Врешь! Она только чуть-чуть прошла!» Но первый еще громче начинал орать: «Нет, ты врешь, она прошумела и ушла». Слушая внутри себя оба голоса, я закрывала глаза и старалась вспомнить все эти семь лет, что не прошли, а проскакали безумно быстро…[1777]
Диалог между внутренними Таниными голосами фиксировал полифонию ее социально-политического «я». На другом уровне он вторит также широкомасштабной борьбе, развернувшейся на тот момент в политическом теле советского государства: в то время как влияние Гражданской войны сделало Таню чистой, целомудренной, деклассированная крестьянская идентичность привела ее к распутству. В теперешнем состоянии героини ее моральное падение не вызывает сомнений. «Я спокойно лежу в грязном болоте… не чувствую запаха первого снега, запаха первых весенних подснежников». Оторвавшись «от крыльев времени», Таня сбилась с дороги к коммунизму. НЭП, будучи отклонением с прямого пути социалистического строительства, завел ее не туда[1778].
Петр, однозначно положительная фигура в повести, выносит приговор вечерней вакханалии. В то время как остальным гостям кружит головы чувственность, Петр неподвижно сидит на диване, опираясь, как обычно, на левую руку. Он отводит глаза от зрелища разгула, вперив взгляд в стол, уставленный книгами, – недвусмысленный центр политической сознательности в комнате. В разгар танца Таня оказывается прижатой к Петру, который погружен в чтение. Дабы между ними мог состояться разговор, Малашкин очищает сцену. Шурка, сообразив, что у Тани пропало настроение, кричит: «„Довольно! Теперь по домам. А ежели желаете, то ко мне: у меня есть анаша, вино и можно отпраздновать афинскую ночь“. – „Браво! Браво!“ – закричали ребята и шумно стали выходить в коридор». Пока Таня убирает в комнате, Петр выговаривает ей: «Ну зачем вы меня пригласили к себе? Зачем? Затем, чтобы я увидал этих старичков из комсомола, всю их разнузданность, услыхал исходящее от них, как от разложившихся трупов, смердящее зловоние? <…> Я тоже вышел из нашего комсомола,