Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шут уже считал себя умершим, когда вдруг услышал плач. Собрав остаток сил, он встал на ноги и вышел из кустов, в которые упал и в которых лежал до этого.
Перед ним была река. Вдоль нее, плача и всхлипывая, бегал мальчуган лет шести, а чуть поодаль от него пятеро верзил отталкивали от берега игрушечный кораблик, аккуратненький, с тремя мачтами под парусами, как настоящий. Не обращая внимания на плачущего мальчишку, парни, усмехаясь и переругиваясь, орудовали палками до тех пор, пока кораблик, подхваченный ветром и течением, не отнесло в сторону от берега, так что и палкой до него теперь было не дотянуться.
Кораблик медленно устремился на середину реки, а парни, побросав палки, принялись наблюдать за малышом, смакуя его отчаяние, и, дабы извлечь из ситуации максимум приятности, еще и глумились над ним, обещая тотчас же достать кораблик, но не трогались с места, восторгаясь достоинствами уплывающего ребячьего сокровища и соболезнуя рыдающему его владельцу.
Увы, читатель! Не тот уже был Шут, чтобы вмешаться в это издевательство сильных над слабым и примерно наказать обидчиков. В былое время он бы, конечно же, встрепенулся в справедливом гневе и либо тут же вцепился в глотку одному из хулиганов, либо выследил их всех поодиночке и обрушил им на головы разящий свой посох. Но изнурительная болезнь и парализующее дыхание смерти настолько сломили Шута, истощили его силы и притупили ощущения, что он даже гнева не испытал и поступил так, как никогда и ни за что не поступил бы в прежней своей жизни: подошел к берегу, шагнул в воду, и, не замечая ее обжигающего холода, побрел вслед за уплывавшим корабликом.
Река в этом месте была глубокой, а дно крутым, и скоро вода доставала Шуту уже до подбородка, но плыть он не собирался, а, набрав напоследок полные легкие воздуха, подпрыгнул зачем-то, потряс над головой двумя сжатыми кулаками и с обезображенным гримасой лицом, с хриплым полузвериным стоном-хохотом исчез под водой…………………………………..
Так умер Шут.
Липкий от пыли, между целлофановым пакетом со сломанными игрушками и стопкой пожелтевших газет на антресолях…
Когда, получив от машинистки перепечатанную набело рукопись моего «исследования», я перечел ее, исправляя опечатки, то вдруг подумал: «А ведь я все помню. До сих пор».
Помню, как, почти на самой середине реки догнав кораблик, долговязый подросток выбрался из воды, протянул игрушку малышу и радостно ему улыбнулся… смешной, в меховой куртке, с которой ручьями лилась вода, в зимних сапогах, в которых от каждого его движения хлюпало и чавкало… мокрый и счастливый, похожий на огородное пугало…
Помню удивленные лица хулиганов… да какие они были хулиганы! Так – мелкие шкодники лет по десяти, и лишь один из них выглядел чуть старше…миловидный такой паренек с поразительно синими глазами…
Помню, как придя в себя от изумления, мальчишки принялись дразнить долговязого, называли его чокнутым, психом, шутом гороховым, на почтительном, правда, расстоянии… как он, смешной и мокрый, не обращал на них внимания, не слышал оскорблений, а вдруг подумал с удивлением: «А ведь мне и в голову тогда не пришло угостить Сережку пирожным. Другим. Без червей и головастиков…»
Помню, как он обнял все еще всхлипывавшего мальчугана за плечи и повел его вдоль берега… Как осознал вдруг всю ничтожность своего поступка, несопоставимость его с теми обидами и с той болью, которые он когда-то причинял в таком количестве… Но не расстроился, ибо знал, что это лишь начало, только первый шаг родившегося на свет, что впереди еще, слава Богу, целая жизнь и что он еще наверняка сумеет совершить что-нибудь позначительнее. Он не знал, ни как он будет это совершать, ни что ждет его впереди. Сердце его уже щемило от любви и желания помочь людям, а тело наполнилось какой-то новой, незнакомой ему радостной силой, но он не умел пока ею пользоваться… А потому решил для начала утешить плачущего рядом с ним малыша, проводить его до дому, постараться, чтобы он улыбнулся…
Помню, что, придя к себе домой и переодевшись во все сухое, он сел за стол и принялся сочинять стихи. Сочинив же столбец белых стихов, достал из тайника дневник, расстегнул застежки и собирался было записать сочиненное набело, но передумал, отправился в коридор, раскрыл дверцы антресолей и зашвырнул туда дневник, а черновик стихов порвал и выбросил в мусорное ведро… Я даже стихи эти помню. Вот они:
Он шел по лезвию меча,
Он ступал на лед замерзшей реки,
Он входил в пустой дом – Его желание быть Шутом исчезло навсегда.
Он с легким сердцем бродил по улицам,
Наслаждаясь теплым бризом и улыбаясь прохожим.
До этого он и не подозревал,
Что на свете есть такие сокровища
И что он может ими владеть.
Я посмотрел на часы. Без двадцати пяти семь. Рано пришел. Но я боялся опоздать. Я любил тебя ждать, замечать вдалеке твою фигуру, следить за тем, как ты идешь мне навстречу, помахивая одной рукой и чуть наклонив голову набок, как ты улыбаешься мне издали. Поэтому я всегда приходил на место нашей встречи раньше, чем мы договаривались. А ты почти всегда опаздывала.
Когда мы с тобой познакомились, этого моста ещё не было. Мы перебирались друг к другу через реку в обход, по другому мосту, по которому ходили трамваи. Давно это было…
Ты помнишь, мы проучились в одном классе целых три года и лишь за три месяца до окончания школы заметили друг друга. То есть я-то тебя заметил намного раньше, но мне и в голову не могло прийти, что у нас с тобой может «что-то получиться», как тогда мы говорили. Ты была такой взрослой, независимой, у тебя было много кавалеров и почти все старше тебя. Был даже, по-моему, один женатый или разведенный. А я был маленький и смешной и играл дома на виолончели.
Поэтому, хотя я давно был к тебе неравнодушен, мое неравнодушие носило характер немого обожания, смешанного с неприязнью, и смотрел я на тебя не как на девчонку, которую можно было пригласить в кино, на танцы, взять за руку, поцеловать – Боже упаси! – а как на недосягаемое, насмешливое, часто злое божество. Вдобавок ко всему, я тебя боялся физически: ты была решительна и неразборчива в поступках и при случае могла заехать по физиономии.
Я предпочитал дружить с другими девочками, с которыми я мог пойти в театр, на концерт классической музыки; с ними мне было свободно и просто, и, главное, с ними не надо было целоваться. Тем более что часто вместе с нами ходила моя бабушка.
На летние каникулы перед десятым классом я поехал отдыхать на дачу к другу. Он был старше меня на четыре года, уже успел вкусить многие удовольствия и невинные пороки юности, а кроме того, имел давнишнее намерение серьезно заняться моим воспитанием. К чести или ко стыду его будет сказано, он весьма преуспел в последнем. Я довольно скоро научился играть на гитаре (виолончель мне в этом сильно помогла), обращаться с магнитофоном, пить вино и целоваться с девушками.