Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Адвокату Алоизу Трейчке, с опасностью для жизни проникшему в этот зал, хотелось бы крикнуть это громко. Так громко, чтобы быть услышанным всей Германией, всей Европой… Но Трейчке молчит, его уста плотно сомкнуты, и в ясном взгляде светло-голубых глаз никто не поймает уже и той искорки восторга, которая промелькнула в них минуту назад. Его взгляд впитывает, запечатлевает все для точного и подробного отчета товарищам в Берлине, куда ему предстоит вернуться после процесса, если… Если только ему, тайному функционеру коммунистического подполья, удастся живым и невредимым выбраться из этой берлоги. Но об этом он и не думает: ни грана страха нет в его сознании, ни на йоту сомнения в том, что обязанность, возложенная на него партией, будет исполнена. Дело же вовсе не в его свободе и даже не в его жизни. Дело в том, что тут партия одержала такую блестящую победу, и он должен принести точный отчет о сражении, в котором она была достигнута.
Взгляд бледно-голубых глаз скользит по залу. Останавливается на боковых местах, где сидят генералы, переходит на скамьи прессы. Отмечает характерное лицо и повадку иностранца, внимательно следящего за поведением генералов…
Роу посмотрел на сидевших напротив него генералов. Они поднялись все одновременно и вышли.
Глядя на их туго обтянутые серо-зеленым сукном спины, он думал о своем: о том, что, судя по всему, секретной британской службе действительно придется прийти на помощь нацистам. Как ни хочется нацистским юристам осудить Димитрова и в его лице коммунистическую партию, они не в силах это сделать. Дальнейший ход процесса потерял для Роу интерес. Он покинул зал следом за генералами и только из газет узнал о том, что происходило в заключительном заседании, когда Димитрову было предоставлено последнее слово.
– …Я защищаю себя самого как обвиняемый коммунист. Я защищаю свою собственную коммунистическую революционную честь. Я защищаю смысл и содержание моей жизни. Верно, что для меня как коммуниста высшим законом является программа Коммунистического Интернационала, высшим судом – Контрольная Комиссия Коммунистического Интернационала. Но для меня как обвиняемого и этот верховный суд есть инстанция, к которой следует относиться со всею серьезностью не только потому, что он состоит из судей особой квалификации…
Председатель пытается подать голос:
– Послушайте, Димитров!..
Но Димитров не обращает на него внимания.
– …но и потому, что этот суд может в окончательной форме приговорить к высшей мере наказания. Я отношусь к суду серьезно, но это не значит, что я намерен оставить без возражения то, что тут говорилось. Меня всячески поносила печать, – это для меня безразлично, – но в связи со мной и болгарский народ называли «диким» и «варварским», меня называли «темным балканским субъектом», «диким болгарином». Верно, что болгарский фашизм является диким и варварским. Но болгарский народ, который пятьсот лет жил под иноземным игом, не утратив своего языка и национальности, наш рабочий класс и крестьянство, которые боролись и борются против болгарского фашизма, за коммунизм, – такой народ не является варварским и диким. Дикие и варвары в Болгарии – только фашисты. – Тут голос Димитрова звучит сарказмом. – Но я спрашиваю вас, господин председатель: в какой стране фашисты не варвары и не дикари?!
Речь обвиняемого, с каждой фразой звучащая все неотразимее, как речь беспощадного обвинителя фашизма, продолжается. Каждые пять минут председатель прерывает его возгласами, то просительными, то угрожающими. То и дело слышится:
– Димитров, я запрещаю об этом говорить!.. Димитров, это выходит за круг обсуждений!.. Димитров, это пропаганда!
Но Димитров даже не оборачивается на возгласы председателя. Его голос становится еще громче и страстней.
Председатель в крайнем возбуждении отирает вспотевшее лицо, комкает платок и хрипло выкрикивает:
– Я запрещаю подобные выпады! – но ответом служит гневное движение рукой, словно не ему, а Димитрову принадлежит тут право давать слово или лишать его.
– Хорошо, – с усмешкой говорит Димитров. – Я постараюсь воздержаться от характеристик. Но нельзя же не задать вопроса: господа, «рейхстаг подожгли коммунисты» – какой же здравомыслящий человек, будь он даже самым предвзятым врагом нашей партии, способен поверить в подобную чепуху, в эту позорную клевету, позорную не для нас, коммунистов, а для ее авторов…
– Димитров, – с отчаянием в голосе произносит председатель, – это не клевета, а заявление имперского правительства, вы обязаны относиться к нему с уважением. Повторяю вам снова: если вы позволите себе такие выражения, как «клевета» и тому подобное, я удалю вас из зала. – И он ударил ладонью по столу, желая придать словам убедительность, которой не хватает его тону.
– Я позволю себе, господин председатель, заявить, что даже самый характер этой кле… я хотел сказать: этого обвинения – выбран клевет… я хотел сказать: обвинителями, неудачно. Вот что сказано в одном труде по подобному поводу: «…Эта война при помощи клеветы не имеет себе равной во всей истории, настолько поистине интернационален театр военных действий, на котором она разыгрывается, настолько велико единодушие, с которым ее ведут самые различные партийные группы и органы господствующих классов. После большого пожара в Чикаго телеграф разнес по всему земному шару весть, что это дьявольская работа Интернационала. Нужно только удивляться, как не приписали его же демоническому вмешательству ураган, опустошавший Вест-Индию».
– Я запретил вам цитировать Маркса! – крикнул председатель, прерывая чтение.
Димитров поднял листок, по которому читал:
– Ваша эрудиция не делает вам чести, господин председатель: это всего лишь отчет лондонского Генерального Совета…
– Все равно я запрещаю цитировать что бы то ни было, – говорит председатель. – Не смейте ничего нам читать. Ничего! Слышите?.. Я вас спрашиваю: вы слышите?!
– У меня прекрасный слух…
– Так вот – никаких цитат.
– А стихи читать можно?
– Вы смеетесь над судом?
– Я совершенно серьезен.
– Так что вы там еще придумали? – с нескрываемой опаской спрашивает председатель. – Какие стихи?
– Стихи великого немецкого поэта Вольфганга Гете.
Председатель вопросительно оглянулся на членов суда и, пожав плечами, бросил:
– Если он думает, что это ему поможет, пусть читает… – И, словно спохватившись, предупреждает: – Только наизусть, а то опять подсунете какую-нибудь пропаганду по своим бумажкам…
На минуту прикрыв глаза ладонью, чтобы вспомнить строки Гете, Димитров уверенно читает своим глубоким сильным голосом:
– Да, кто не хочет быть наковальней, должен стать молотом! Эту истину германский рабочий класс в целом не понял ни в тысяча девятьсот восемнадцатом году, ни в тысяча девятьсот двадцать третьем, ни двадцатого июня тысяча девятьсот тридцать второго, ни в январе тысяча девятьсот тридцать третьего…