Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но был и другой путь, возможность которого Нестор уже осознал, даже ступил на него, хотя и не успел далеко по нему продвинуться. Я говорю о форическом пути. Интерес к Христофору и Альбукерку, конное ристалище, торжественное вручение мне велосипеда, который тоже ведь своего рода детоносец, свидетельствуют, что он был готов встать на этот путь. И думаю, что встал бы. Но действительно ли эти пути исключают друг друга? Бывает, что в одно и то же место можно прийти разными дорогами. Наше общежитие в школе — именно, что «общежитие» — не давало простора для фории. Она была там возможна разве что как тренировка, подготовка к будущим переноскам. Подлинная фория предполагает открытые пространства, притом разреженные, где она становится чем-то вроде кислородной маски, необходимой летчику на большой высоте.
Конечно, это чисто умозрительные рассуждения, но я добросовестно пытаюсь осмыслить те немногие факты, которыми располагаю.
Так случилось, что со времени учебы в школе мне не приходилось сталкиваться со «сгущением», а тут я испытал на себе его воздействие целых два раза за одни сутки: первый раз в Лувре, второй — сегодня утром, и еще куда более могучее!
Это произошло на улице Риволи, если точнее возле дома 119 . Там есть проход через дворы, по которому можно выйти на улицу Шарлемань вблизи одноименного коллежа. Мой путь лежал на набережную Селестен, к одному из поставщиков, поэтому я свернул в эту сумрачную кишку, пролегающую через пару дворов-колодцев. В коллеже, видимо, только что кончились уроки, и меня чуть не смыл встречный поток галдящих школьников, устремившийся по узкому каналу. Потом он растекся по дворику, выплеснулся в другой, а когда и тот переполнился, вновь устремился по каналу в сторону Риволи. Я боролся с течением, как лосось в стремительной речке, ошалевший, помятый, но и невероятно счастливый, счастьем маленького цветка, все тычинки которого налетевший ураган оплодотворил пыльцой. Бо мне бушевал восторг, сходный с тем, что я испытал, подняв на руки раненного колпачком от шины Жанно. Однако на этот раз он был еще полнее, ярче, а мое состояние, возможно, еще возвышенней форического экстаза, ибо вместо одного ребенка их было множество.
Теперь я понимаю, почему из всего занудного курса философии мне в память врезалась пара строк из декартовского «Рассуждения о методе»: «Дабы ничего не забывать, я исчислимое пересчитываю, а неделимое разглядываю». Уверен, что этот завет имеет прямое отношение к главному увлечению Нестора. Достоинство замкнутого мирка, живущего лишь по собственным законам, в том, что там легче следовать данному универсальному правилу.
Но я-то теперь живу в открытом пространстве, давно изгнанный из несторовой цитадели с ее исчислимыми обитателями. Я словно бреду наугад, но все же вдохновляемый уверенностью, что некая незримая нить ведет меня к неведомой мне цели. «Пусть память о Христофоре сделает твой шаг уверенным».
Вернувшись в гараж, я решил проверить, сколько именно детей проживает во Франции на данный момент. Свои изыскания я ограничил двенадцатью годами, возрастом, который считаю самым характерным, своего рода расцветом детства, за которым, увы, следует упадок вследствие начавшегося полового созревания. Вот цифры, которые мне предоставил знакомый журналист, специализирующийся на демографии:
РОЖДАЕМОСТЬ ВО ФРАНЦИИ
Год Общее количество Мальчики Девочки
1926 767500 392100 375400
1927 743800 379700 364100
1928 749300 383600 365700
1929 730100 373000 357100
Выходит, что 1938 год был исключительно урожайным. Подобное сгущение детей до двенадцати еще долго не будет достигнуто, так как их число в 1939 году упадет, в 1940 чуть увеличится по сравнению с предыдущим, но зато в 1941 еще больше уменьшится.
15 ноября 1938.
Вчера вечером супруги Жэрве почти силком затащили меня в Оперу на моцартовского «Дон-Жуана».
Оперу я всегда терпеть не мог, но только теперь понял почему. Потому что она карикатурно выпячивает черты, присущие каждому полу. Если мужчина, то настолько мужественный, что просто зверюга. Если женщина, то настолько женственная, что постоянно бьется в истерике. Признаться, я даже толком не могу понять, почему уверен, что такое качество, как бодрость, столь ценимое мною, по сравнению с которым другие свойства мне кажутся не более, чем фальшивыми монетами или чеками без покрытия, совершенно чуждо жанру оперы. Опера способна быть мужественной, величавой, великолепной, даже по-своему красивой — помпезной, заносчивой, бравурной красотой. В ней могут наличествовать глубина, жестокость, страсть. Все, что угодно, только не бодрость. Ее начисто лишены и музыка, и декорации, и само действие, и тем более актеры. Опера для меня — зрительный зал вместе со сценой, — одно из тех душных пространств, где остро чувствуется отсутствие детей. Тьфу на нее!
Но как раз вчерашняя опера, вынужден признать, врезалась мне в душу, как заноза. По самой простой причине — в Дон-Жуане я узнал себя. Ну, разумеется, если меня загримировать, переодеть, короче, замаскировать. Ведь в этом лишенном бодрости мирке можно существовать лишь в ложном обличий, тая подлинный образ как от зрителей, так и от партнеров. К примеру, когда Лепорелло зачитывает список побед своего хозяина, соблазнившего в Германии сто сорок женщин, в Италии — двести тридцать, во Франции — четыреста пятьдесят и, наконец, в Испании — тысячу три, я узнал владеющую мной страсть к уничтожению. Дон-Жуану, как и мне, Рашель была бы вправе бросить: «Ты не любовник, а людоед». Поскольку я не слеп и не глух, я, разумеется, обратил внимание на ужасную гибель соблазнителя, подобная которой (и столь же назидательная) наверняка ожидает и меня. Я уверен, что как-нибудь ночью каменный гость, сошедший с надгробья, постучится и в мою дверь своим мраморным пальцем, а потом возьмет меня за руку, протянутую для приветствия, и мы вместе низвергнемся во тьму, из которой нет возврата. Однако ночным гостем будет отнюдь не оскорбленный убитый мною отец. В его лике я различу свой собственный облик.
Теперь я понял, какой конец меня ожидает: угнездившийся во мне каменный человек одержит окончательную победу над существом из плоти и крови. Это свершится именно ночью, когда я весь во власти рока; предсмертный крик и последний вздох замрут на моих каменных губах.
2 сентября.
Ожидая окончания занятий у дверей муниципальной школы, расположенной на бульваре Соссей, я вообразил огромный совок, который бы вдруг сгреб высыпавших из школы детишек. Конечно, в первую очередь он подхватил бы толкающегося толстяка, но заодно и поторопившихся выбежать на волю школьников. Живо представляю себя барахтающимся в этой куче черных, отороченных красным сюртуков, голых ляжек и радостных мордашек.
9 декабря 1938. Газеты дружно галдят об аресте в Сель-Сен-Клу, в собственной вилле «Ля Вульзи», некоего немца по фамилии Вайдман, подозреваемого в семи убийствах.
12 декабря 1938. Сегодня утром выпал снег, слегка припорошив землю. Событие достаточно редкое, так что человек с фотоаппаратом ни у кого не вызовет подозрения. С аппаратом на шее я поднялся по проспекту Руль, добравшись до коллежа Сент-Круа в то время, когда ребята затеяли во дворе чехарду — потрясающий балет, фигуры которого, постоянно сменяющие одна другую, наверняка нечто означают. Но что именно? Все в этой игре пронизано смыслом — фигуры, комбинации, композиции, их разрушение, перемена. Только что означают данные знаки? Вопрос, который неизбывен в нашем символизованном мире. Увы, не нашел я пока ключа к его иероглифам.