Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я оттолкнул Сильву и встал с кровати; она тут же, по обыкновению своего пустого мозга, забыла обо мне и отвлеклась, занявшись игрой с каким-то предметом, валявшимся на полу.
Я постарался возможно быстрее забыть этот прилив не слишком приятной страсти, но теперь, после предположения Нэнни, что любой нахальный молодчик, повстречавший Сильву в лесу, может воспользоваться ее весенним любовным пылом, чтобы (тут ревность сделала меня вульгарным) "отхватить себе лакомый кусочек", я задрожал, словно охваченный лихорадкой. Холодный пот прошиб меня. И потом, почему только один молодчик? Почему не два, не десять? А сколько лис-самцов, подумал я вдруг, содрогаясь от острой душевной боли, разделяли с ней когда-то любовную весеннюю лихорадку?
Слава богу, у меня хватило хладнокровия ровно настолько, чтобы задать себе в тяжелом недоумении вопрос: что же это творится со мной? Неужели я ревную лисицу к ее бывшим избранникам-самцам? Вот это номер! Смеху подобно! Увы, сомнений не было: я не смеялся, напротив, испытывал смертельную муку. "Вот еще новости!" - в бешенстве воскликнул я про себя. Безжалостно бросив бедную Нэнни, я почти бегом устремился к замку. Она беспомощно взывала вслед: "Погодите, погодите, сэр!", не понимая, чем могла обидеть меня, но смутно угадывая, что ее слова глубоко уязвили меня. Я как сумасшедший взбежал по лестнице и заперся в спальне. Сжимая кулаки и скрежеща зубами от бессильной ярости, я метался по комнате, а внутренний голос вопрошал меня: "Ну что, что с тобой? Уж не сошел ли ты с ума?"
Но я слушал не его, а голос своего сердца, и не мог не признать, что безумно ревную. Ревность в любой форме всегда казалась мне недостойным чувством. Французы смеются над ней, выставляя в комическом свете в своих театрах (но, поскольку они там еще больше издеваются над обманутыми, но довольными мужьями, они противоречат сами себе и в этом, как и во всем другом), я же считаю, что ревность должна быть предметом не насмешек, а отвращения. Этим частично объясняется тот факт, что я долгие годы воздерживался от женитьбы: лучший способ избежать ревности - оставаться холостяком... И вот теперь я безумствую от мук ревности и от ненависти при мысли обо всех этих лисах-самцах, обуянных жаждой спаривания и кружащих вокруг моей лисицы, которая щедро расточает им свои милости! Так что же мне остается - смириться со своей любовью к ней, и с любовью самой банальной, самой низменной, с физической любовью-желанием? Я призвал себе на помощь образ Дороти. Но это лишь внесло еще большую сумятицу в мои мысли. Да, конечно, когда-то я был увлечен Дороти, может быть, до конца не избавился от этого увлечения и теперь, но разве по отношению к ней я терзался такими мыслями? Даже во времена ее постыдного брака я ни за что в мире не унизился бы до того, чтобы представить ее в объятиях мерзавца мужа. Ибо, опустившись до этих воображаемых образов, я в первую очередь испытал бы отвращение к самому себе. И вот теперь эти образы осаждали меня лишь потому, что речь шла не о девушке из хорошей семьи, а о женщине-лисице! Я попытался убедить себя, что эти чувства легче объяснить, принадлежи они не любовнику, а отцу. И мне почти целый час удавалось верить этому: да, конечно, я питаю к Сильве чисто отеческую нежность, я страдаю от отсутствия в ней целомудрия, меня волнует ее будущее, я вообще ненавижу всяких совратителей женщин. Вот какие благородные побуждения движут мной! Но, увы, обман этот длился недолго, и боль, жгущая мне нутро при очередной слишком откровенной мысли, не имела ничего общего с отеческими огорчениями. Муки мои были настолько непереносимы, что я в конце концов подумал: а не лучше ли - как для моего рассудка, так и для сохранения самоуважения - больше не видеть Сильву, предоставить ее своей участи там, в лесу. И как можно скорее жениться на Дороти.
Но если даже предположить, что я, приняв это благое решение, найду в себе достаточно сил для его осуществления, это все равно невозможно. Разве могу я открыто взять да и бросить на произвол судьбы свою "племянницу", коль скоро сам столь изобретательно выдал Сильву за таковую? Нет, сказал я себе, слишком поздно. Подобное отречение от нее выглядело бы во всеобщем мнении непонятным и преступным. Хочу я того или нет, мне придется разыскивать Сильву. И я без всякого удивления понял, что эта необходимость исполнила меня одновременно и страхом, и безотчетной радостью.
Жестоко измученный всеми этими противоречивыми чувствами, я почти рухнул на постель и наконец заснул. К вечеру я проснулся в состоянии, которое сам определил как душевную просветленность. "Бедный мой друг, ты устроил бурю в стакане воды. Сильва давно уже не лисица, и ее былые лесные браки значат для нее не больше, чем для индийской принцессы любовные похождения свиньи, чья душа переселилась после смерти в душу этой женщины: они просто-напросто канули в небытие. Но Сильва и не женщина, и, если тебе довелось в какой-то момент питать в отношении ее нечистые помыслы, ты все же ни разу не позволил себе хоть на йоту поддаться им. Достоинство свое ты спас. Ну а ревность - бог с ней, с ревностью, коли ты поборол ее в себе. И значит, если ты любишь Сильву - неважно, как любовник или как отец, - дай ей свободу быть счастливой на свой манер, а не на твой, пусть потакает своим инстинктам, пусть следует, слепо и покорно, зову своей природы".
Я встал. Мне казалось, что хладнокровие вернулось ко мне. Возвышенность этих чувств, благородство моей самоотверженности подняли меня в собственных глазах, придали сил и спокойствия. Выйдя в столовую, я увидел бедную миссис Бамли, которая ждала меня за обеденным столом, такая расстроенная и подавленная, что я невольно улыбнулся и сказал:
- Ну, полно, Нэнни, не устраивайте из этого драму. Глядите-ка, я совсем заспался: она меня вымотала вконец этой трехчасовой беготней по лесу. Не горюйте, она скоро вернется, или же мы сами найдем ее, и найдем, поверьте, без всякого труда.
Миссис Бамли молча взглянула на меня своими большими грустными и добрыми глазами и покачала головой.
- Сильва не вернется никогда, - сказала она.
Я не придал почти никакого значения этому пессимистическому предсказанию: известно, что матери и няни склонны впадать в панику от малейшего пустяка. Легкий насморк - и ребенок обязательно должен заболеть воспалением легких, небольшое опоздание: он наверняка попал под машину! Мы прождали беглянку три дня - я довольно спокойно, Нэнни в тоскливом волнении. Сильва не возвращалась.
Нужно было на что-то решаться. На четвертый день рано утром я отправился в деревню, чтобы повидаться со своим другом Джоном Филбертом Уолбертоном, который уже больше десяти лет был мэром. Он владел знаменитейшим конным заводом - самым лучшим в Соммерсете (два или три рысака-фаворита последних лет вышли именно из его конюшни) и председательствовал в местном охотничьем обществе. Это был гигант с багровым лицом и густыми пшеничными усами, лезущими в рот. Увидев меня, он воскликнул:
- А я как раз собирался к вам!
Мне ничего не пришлось объяснять ему. Оказывается, Сильву уже нашли. Или, вернее, было известно, где она находится: в хижине угольщика. Такие углежоги во множестве работали в лесу, превращая древесину в уголь. Хозяином хижины был молодой парень по имени Джереми Холл - молчаливый и, как говорили, слегка придурковатый. Остальные угольщики, старше его по возрасту, издевались над ним, словно желали выместить на обездоленном идиоте все беды своей трудной жизни. Вот почему Джереми жил на отшибе и от одиночества сделался подозрительным, ожесточился. В понедельник вечером угольщики заприметили, что Джереми Холл возвращается из леса в сопровождении какой-то девушки. Они успели разглядеть издали, что одета она была богато, но казалась очень усталой. Сперва они ее приняли за дочку Уолбертона, поскольку она часто охотилась вместе с отцом. Решили, что она, заблудившись, ночевала в лесу, где ее и обнаружил Джереми, который, наверное, пригласил ее отдохнуть в свою хижину, а потом собирается проводить до деревни.