Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот человек идет: повествователь с веткой оливы, с проливной сиренью, с гнездом винограда в шляпе. О чем он кричит, вонзая свой голос во взрывоопасный воздух, обращая мытарскую свою мысль... Вот так: берет и обращает, пуская солнечные зайчики по свету. Он чувствует, мысль стоит у самого входа в истину, у заветного чертога, но не осилить положенной черты. Боже, зачем единую мысль разлил ты по многим сосудам, закупорил их и бросил в море, с тем, чтобы они дребезжали в тесной воде, наталкивались друг на друга и искажали явную музыку бытия: зачем пустил людей по ложному следу, и дав и не дав им разум? Они домогаются публичной девки, а между тем к каждому с рождения приставлен ангел, от которого отмахиваются, как от мухи. Так думает повествователь, так повествует на скрижалях. Рука у него легка — в ней зажато перо одной из наших легкокрылых. Да воссияет слово! Воссияет, но сквозь не пройдет, осуществляясь лишь на плоскости этой жизни. Дымится бумага, строка набухает кровью, занимается пламенем закат, высокой травой занимаются родные жилища, сгорает время, поет под землей будущая трава. Вещее перо летит как птица, перелетает из руки в руку, из реки в реку, ветер переворачивает страницы, и немного осталось непрочитанных. А повествователь все идет мимо нас: мимо тебя, ивы, мимо тебя, березы, мимо тебя, дерево Бо, мимо тебя, яблони, к которой тяжелой поступью движется прародительница, мимо тебя, осины, укачавшей не первого на земле предателя, мимо вас: кедра ливанского, баобаба аравийского, сосны корабельной; мимо нас, возносящихся над ним, как клубящиеся трубы семи ангелов. А между тем — и они, люди, и мы, деревья, хотим одного и того же: воздуха, волнения весны, смерти червя, веселья птиц, все мы гнемся от ветра и теряем свои ветви, когда он силен, и все мы когда-то были желудями. Где желудь мой? А птица, юркнувшая в скворечник? Где береза? Где моя самая большая, самая тенистая из ветвей, где человек, лежащий среди тонкой сильной травы с веткой в руке?
Дикий виноград
Никто на всем белом свете не знал и не мог знать о том, что, когда Гена выкопал у могилы матери плеть дикого винограда, он извлек из кладбищенской земли свою будущую погибель... Так однажды его мать много лет тому назад, усевшись поздней ночью за письмо, адресованное некоему человеку по имени Петр, представить себе не могла, что она отправляет по почте свою смерть: от переутомления и отчаяния мать надписала на конверте свой собственный адрес, и ужасное письмо вынул из ящика Генин отец и прочитал его, после чего жизнь их сделалась совсем невыносимой, и мать спустя полгода умерла от сердечного приступа. Гену мать очень любила, из-за него и терпела изощренно-придирчивый нрав отца, работавшего завпроизводством парфюмерной фабрики, где директором была насмешливая и грубая женщина, от которой отец безропотно сносил любые выходки, зато дома, чтобы дать выход накопленной ярости, вышвыривал из таза прямо на пол замоченное белье или ногой вышибал входную дверь, когда мать забывала положить ему в карман ключи. Собственно, матери и бежать было некуда, разве что в могилу, что она и сделала. Фотографию мамы, отклеенную из ее трудовой книжки, за неимением других (отец все уничтожил), Гена в детстве прятал в своих игрушках, а когда вырос, увеличил ее и, отыскав заросшую бурьяном могилу, поставил гранитный памятник с медальоном. В ограде он посадил березу и махровую сирень, а дикий виноград вырос сам по себе, как будто перемахнул по воздуху с другой половины кладбища — старой...
Уже на следующий год виноград оплел ограду, зацепился за ветки березы и, провиснув между ними, задумался на какое-то время, обвивая свои же собственные ветви, как озябший на холоде человек обхватывает руками самого себя, стараясь сберечь остатки тепла. Гена периодически состригал его то с березы, то с кустов сирени, удивляясь дикарской силе растения, цветущего на костях. И однажды он решил выкопать ветвь и посадить ее в ящике на своей лоджии, чтобы растение всегда было с ним, как любовь его умершей матери.
...Гена мастерил на лоджии ящик, а его молодая жена Галя подавала ему то линейку, то гвозди, то бежала в комнату за чем-то еще, стремясь заслужить себе прощение за то, что вчера вечером, не спросясь мужа, приняла подругу, приехавшую в столицу из Украины, и даже попыталась оставить ее ночевать, на что вернувшийся за полночь Гена отреагировал неадекватно. Он поднял подругу с постели и, дав ей минуту на сборы, выставил из дома среди ночи, после чего молча указал Гале на подругину постель, впервые отлучив от себя на ночь, и ушел в спальню. Сейчас он пользовался Галиными услугами молча, спасибо что не гнал, а Галя все пыталась сообразить, так ли уж сильно она провинилась перед мужем. Сколько ни бросала она осторожные взгляды на его лицо, Галя не могла прочитать на нем реальную степень своей вины. Генина выдержка, его холодное молчание в течение нескольких дней, а то и недель, с помощью которого он воспитывал молодую жену, пугало Галю больше всяких скандалов и даже рукоприкладства, она сама охотно бы подала ему ремень, чтобы он ее высек как следует, потому что, считала она, телу не может быть так больно, как было больно ее душе в период затяжных Гениных молчанок. «Земельку тут во дворе хорошую привезли», — заискивающим тоном произнесла Галя, и Гена милостиво пожал плечами, как бы давая понять, что он не против того, чтобы Галя наносила со двора земельку. И Галя так обрадовалась этому жесту, что наносила земли вдвое больше, чем требовалось.
Виноград принялся и в это же лето пустился в рост по длинным прутьям, которые Гена воткнул в ящик с землей, подруга детства по-прежнему посылала к праздникам открытки, как будто никто ее не выставлял посреди ночи из дома, а Галя продолжала размышлять над этим случаем,