Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он ни о чем не думал тогда, точно душа его отсутствовала, вырвалась, и вывел его из этого состояния пьяненький низенький мужичок с пустым рукавом и бородавкой на щеке:
— Сынок, дай денюжку, сынок.
Какая-то женщина заругалась на пьяницу:
— Ишь, к солдату пристал, бесстыжий. Откуда у него денюжка-то?
Но слово «сынок» кольнуло его, и он посмотрел на мужика таким взглядом, что тот отступил на шаг и стал вдруг бессвязно выкрикивать:
— Ну че ты, ну че ты? Я так тока, ну че ты?
Этот человек по возрасту не мог быть его отцом, но мысль о том, что его отец точно так же без своего угла и работы скитается по полустанкам и просит денег, а может быть давно умер и лежит, неизвестно где и под каким именем захороненный, острой жалостью коснулась солдата. Он встал и пошел искать мужика, но того уже нигде не было. И ему вдруг захотелось обратно в гарнизон, туда, где нет одиноких людей, есть только строй и никто не мучается от незащищенности и боли, где на все найдется в ответ грубое слово и ты не должен идти один по своей дороге. Но он прогнал эту мысль и той же ночью уехал в родной город, с тревогой ожидая, когда рассосется ненастная мгла.
То, что увидел солдат, поразило его своим несоответствием воспоминанию, точно не два, а все двадцать лет прошли с тех пор, как он ушел отсюда. Вместо старенького парома над рекой тянули мост, трубы комбината вымахали под самое небо, не осталось ничего и от посада, кроме двух улочек рядом с церковью.
Он брел по городу, пытаясь вспомнить, где и какой дом стоял раньше на месте разъезженных бульдозерами рытвин, какими были деревья и спуск к реке. Воспоминания давались ему с трудом, как когда-то школьные стихи, но он пробуждал к жизни эти образы и шел все глубже и глубже, к зарослям лопухов за огородом, к холму, к речной пристани, откуда уплывала мать, нисколько не похожая на женщину в Рыбном, более близкая и лучше сохранившаяся в памяти.
Мелькнувшее в душе воспоминание о матери заставило священника вздрогнуть и подумать, что она ждет его здесь же, в храме, стоит и не уходит, но он чувствовал себя еще не готовым свести воедино два этих образа — молодую женщину, водившую его в степь смотреть, как садится солнце, а потом приходившую во сне и зовущую к себе, и пожилую, стоявшую пред алтарем и перед сыном, ставшим для нее, как и для всех, батюшкой. Отец Николай беззвучно произносил в алтаре молитву, но мысли его снова уходили в прошлое, точно вели к разрушенному городку, и он снова очутился в храме растерянным двадцатидвухлетним человеком.
Солдат вошел в храм с давно позабытым ощущением бесконечности его помещения, встал в стороне, и подходившая к концу литургия в самой сокровенной ее части коснулась его сердца, и хотя тогда он не знал истинного смысла этой службы, душа его отозвалась нежностью, и, робея перекреститься, он замер. Церковь с иконами, знакомыми ему с детства, утешила горечь увиденного в городе. После литургии начался молебен, и, чутко прислушиваясь ко всему, что произносил священник, стоявший спиной к людям, солдат услышал нечто странное, привнесенное из недавней его жизни. Священник внятно повторял имена — о здравии воина Федора, о здравии воина Сергия, о здравии воина Алексия, будто шла в храме вечерняя поверка, но после каждого имени женщины, тесно обступившие священника, истово крестились, и лица их были такими напряженными и страстными, что никак не вязались с горластым зареченским Федькой или Серегой, которых помнил солдат. И вдруг одно имя, произнесенное священником, точно выпало из списка: «Об упокоении воина Петра», и солдат вспомнил, как утром он был на кладбище у бабушкиной могилы и прошел мимо пирамидки с красной звездой. Ему вдруг показалось, что женщины смотрят на него с гневом, не могут простить того, что он там не был, отслужил в мире и тишине и вернулся целым, снова вспомнились завистливые глаза пацанов, кативших на велосипедах по центральной улице. И его потянуло незаметно уйти из храма, но он заставил себя достоять до конца и теперь кланялся и крестился вместе со всеми. И эта работа, как всякая другая работа, утешила его и дала ему силу.
Он поселился в доме священника, того, что когда-то его крестил, и стал прислуживать в храме. Через год отец Александр написал ему рекомендательное письмо и благословил учиться в семинарии. Настоятель никогда не говорил с ним о будущем, но он понимал, что отцу Александру хотелось бы видеть его своим преемником, и, исполняя его волю, волю покойного уже тогда человека, отец Николай попросился служить в этот приход.
А город менялся на глазах. После введения антиалкогольного закона люди пили одеколон, технический спирт, гнали самогон и заполняли единственную городскую больницу. В храм ходили немногие, большей частью старухи, и чем дольше он служил, тем больше его мучили те, к кому он не мог обратить своего слова. Страшная мысль, которой он сам боялся, закрадывалась в его сознание — что будет с этими людьми там, где вершится Суд, неужели все обречены, и вместе с теми, кто погибнет, будет его мать, его отец, будут люди, которых он каждый день видит на улицах.
— А ты молись и не рассуждай, — говорила ему Манефа, когда он пытался ей что-то объяснить, но так, как умела жить она, работавшая санитаркой в больнице, не умел жить он. И еще сильнее это сомнение стало после разговора с одним из певчих в церковном хоре, человеком, как всегда считал священник, богобоязненным и примерным в своей христианской жизни.
— А не становится ли вам, отец Николай, иногда жутко? — спросил его певчий, словно угадав состояние души иерея.
Отец Николай промолчал, ожидая, что тот скажет дальше.
— Люди-то, за которых вы так усердно молитесь, от веры отошли, и никому мы не нужны, кроме двух десятков старух. А умрут они, никого не останется, только язычники к нам в окна храмовые будут камни бросать. На Пасху-то как служим — крестный ход внутри храма, на улицу выйти нельзя — забьют.
— А зачем вы тогда в церковь ходите? — спросил священник.
— А чтоб спастись.
— Так ведь все спасутся, — тихо произнес отец Николай свою заветную мысль.
— И те, кто в Бога не верит, спасутся?
— А таких нет, все в Бога верят, одни только знают про то, а другие — нет.
— Так они же, батюшка, некрещеные и родители их некрещеные, и Бога они не то что позабыли, а и не знают про Него, — сказал певчий с горечью. — Нам за них, батюшка, по положению нашему заступаться не подобает. И по закону не положено. Мы последние, за нами никого нет и не будет. У меня, батюшка, дочка есть. Я ее в любви Божьей и в страхе Божьем воспитывал, а семь лет ей исполнилось, хочешь не хочешь в школу отдавай. Как узнали там, в школе, что она верующая, смеяться начали, издеваться. Мучилась моя Катя, в школу идти не хотела — а куда денешься? Я к учительнице ходил, а та мне в ответ про Конституцию, про свободу совести.
Певчий помолчал и продолжил:
— И больше она в храм не хочет идти, а я и заставлять не могу. Страшно мне, батюшка, — поскорее бы все это кончилось. Что ж вы молчите-то? Грех так думать? Так у вас детей нет, вам этого и не понять.