Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дверь начинает плавно закрываться. Безымянная остается возле вазы, умиротворенно переставляет композицию на свой вкус, не видя ничего вокруг. Людвиг спешно, скорее чтобы потянуть время, спрашивает у Сальери:
– Кстати… герр Моцарт здесь? Как он?
Сердце колет. Тон вряд ли получился ровным и формальным.
– Он в музыкальном путешествии, в прусских землях… – Даже в упавшей тени видно, как Сальери мрачнеет. – Без него, знаете, как-то очень тихо. Впрочем, у нас вообще в последнее время тише; слышнее канонады, чем что-либо хорошее. Увы.
Людвиг кивает. Пустая война с османами, куда император втянул Австрию год назад, – еще одна причина, по которой парижская свобода так будоражит умы, а симпатия к прогрессивному и остроумному Иосифу тает. Вслед за резким, далеким от марсовых игр Максом Францем Людвиг видит в желании воевать бок о бок с русской императрицей скорее инфантильное рыцарство, чем порыв помочь угнетенным народам, скорее щегольство, чем разумность, скорее отчаянную попытку держаться вместе против бунтарей, чем взвешенную политику. Габсбургам в этой бойне даже не светит что-нибудь отхватить! У русских с турками свои вечные счеты и неутолимые земельные аппетиты на Черном море. Быть там третьим лишним, тратить силы, особенно сейчас, дико.
– Дела у Вольфганга в последнее время не так чтобы славно, – хмуро продолжает Сальери. – Должности сокращаются; постановок меньше; куда идет казна, очевидно…
– На канонады. – Людвиг морщится.
Сальери вздыхает и, понизив голос, подавшись навстречу, заговаривает вновь:
– Худшее не это. Сколько людей уже погибло в этих Дунайских княжествах, знаете? Солдаты болеют и калечатся, хотят домой, они понимают, что защищают чужие города, не родину, а конца кампании не видно. Знаете… – в его речи снова проступает акцент, – в мои обязанности входит писать воодушевляющие марши, и я пишу. Но я просто не понимаю, зачем марши тем, кто лежит со вспоротым животом… – Он осекается, силится улыбнуться, как бы уверяя: «И это переживем», но получается плохо. – Ладно, Людвиг. Не будем унывать и помолимся хотя бы о том, чтобы никакой враг никогда не пришел к нам с вами. А что касается Вольфганга, он планировал отсутствовать несколько месяцев.
– Понимаю. – Людвиг не пытается изобразить разочарование. Он малодушно рад, рад не столкнуться с хрупким жестоким божеством. Сил на это сейчас нет. – Иногда уехать – лучшее, чем мы можем спастись.
Они прощаются еще раз. Сальери закрывает дверь. Безымянная так и не вышла; Людвиг уже думает постучать снова, под любым предлогом вроде жажды или забытого два года назад платка, когда рука в кружевной перчатке ложится ему на локоть. Он дергается, разве что не подскакивает подстреленным зайцем и тут же слышит смех:
– Ты что, за меня перепугался, глупый Людвиг? Не упади с лестницы!
В ее волосах незабудки, бутоньерка и на груди: лазурные лепестки ласкают дымчатое кружево лифа. Платье опять сменилось: оно по-летнему пышное, юбка – пестрый купол русского собора в орнаменте тончайших серебристых ветвей. Над головой Безымянная раскрыла зонтик, прячась от зноя. Узорная светотень пляшет на лукавом лице, успевшем расцвести розоватым румянцем.
– Меня нельзя запереть. К тому же сегодня я – твоя удача.
Людвиг улыбается: чувствует от этого озорства небывалое облегчение, почти восторг, приправленный эйфорией от благосклонности Сальери. Сходя с крыльца, едва шевеля губами, чтобы не приняли за сумасшедшего, он почти шутливо спрашивает:
– Почему же, удача, ты не увязалась за мной в прошлый раз? Может, Моцарт…
Безымянная берет его под руку и указывает вперед. Мостовая купается в теплом свете; он играет на стенах и в лужах, чешет лоснящиеся лошадиные бока, когда мимо проезжает карета. Людвиг провожает ее взглядом и снова слышит чистый, но грустный, почти строгий голос:
– Нет. Он не смог бы, Людвиг. Пора тебе это понять.
– Но у него все-таки есть ученики!
В ее задумчивой улыбке – сумрак. Что-то, чего Людвиг не понимает, а впрочем, не хочет даже думать. Ничего ведь не поправишь. Со стороны и вовсе кажется, будто он винит подругу жизни в своем провале! Зря он завел разговор, зря поднял труп мечты – и вскоре он в этом убеждается.
– Они – не ты. – Безымянная ненадолго смежает веки. – Он прав: чтобы учить тебя, нужно много сил, а ему они нужны и самому. Тем более, – зонтик накрывает уже их обоих, на Людвига падает прохладная тень, – ему осталось мало. Ты сам знал это, знал, играя его душу… знаешь и теперь. Хорошо, лишь чувствуешь… но у таких, как ты, грань зыбка.
Солнце не прячется от слов – все светит, безмятежное, как играющий на голубой лужайке малыш. Но Людвига знобит, он знает: Безымянная не врет. Неспособна или не желает. Все, что она предрекает, сбывается. Моцарт скоро умрет? И… она его, Людвига, считает провидцем? Мелодия души, мелодия обиды, демоническая мелодия… неужели есть за этим какое-то волшебство? Он ускоряет шаг, хмурясь. Безымянная заговаривает снова:
– Не грусти и не бойся. Так предрешено. Чтобы стать драконом, карп должен двигаться, не стоит преследовать его. А мы… – она бодро поворачивает голову к ажурному зданию из апельсинового песчаника, с посеребренной вывеской над дверью, – а мы попробуем венские пирожные с земляникой и сливками. Правда?
При всей неожиданности, от одного упоминания рот наполняется слюной. Если в чем-то Вена и хороша – то в десертах; если в чем-то жизнь Людвига и неизменна – то в острой их нехватке. Что-нибудь сдобное, вроде бриошей, можно купить и Николаусу, очень благодарному за такие вещи. И марципанов Каспару, чтобы хоть меньше хмурился.
– Не думал, что ты обжора и сладкоежка! – все же признается Людвиг, хохотнув.
– А почему нет? – Она праведно возмущена. – То, что ты никогда меня не угощаешь, ничего не значит! Всего один кусочек пирога за все наше знакомство! – Она легонько бьет его куполом зонтика по макушке. – Это возмутительно.
И предательская улыбка уже не сходит с губ.
– Ладно-ладно, идем, я куплю тебе любое пирожное, которое нас не разорит.
Какое же солнце, как легко превращает тревоги в пустяки. Что есть предсказания? Лишь вероятность, не всесильный рок. Например, какие вчерашние пророчества будут иметь смысл, если завтра и здесь, у Габсбургов, грянет славная революция? Великие Македонские и Киры создавали империи на всеобщем счастье и гармонии. Не такова ли новая Франция? Бастилии нет. Король принял из рук подданных трехцветную кокарду и подписывает справедливые законы. А «Тарар»? «Тарар» возвысил Сальери всемирно, короновал заново, венцом из свободных ветров. Моцарт гениален. Скоро