Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Два человека подхватили корзину и коробку, а третий самого Штина.
– Всё понятно, Михаил Капитонович! Господин штабскапитан прибыл из Владивостока! – сказал прапорщик Вяземский, вынимая из коробки бутылки. – А иначе откуда виски?
– Мы победили! – сказал Штин, дошёл до стола, рухнул на табурет, положил голову на локти, поводил глазами и заснул.
Утром проспавшийся и опохмелившийся Штин рассказал, что, оказывается, это были его слова: «Наши затевали переворот!»
– Я прибыл вовремя, за день до переворота, о котором, естественно, никто не догадывался. Двадцать шестого мая мы вошли в город. Сопротивления нам почти не оказали, только их ЧК долго пуляло, даже пришлось попрыгать по крышам… один засел и отстреливался. Откуда только у него было столько патронов? Потом они зачем-то вывели на Светланскую наших пленных, человек триста и всего-то с десятком охранников, те мигом сдались, так что во Владивостоке снова наше, снова временное правительство, Приамурское, во главе с… – Меркуловым… – вставил Вяземский.
– Да, Спиридоном Дионисьевичем! Вот такие дела, господа! А у нас какие новости?
– Вы вовремя вернулись, господин штабс-капитан, – сказал Сорокин, он был рад Штину, – нашу роту и вторую вливают в группу генерала Молчанова, сегодня снимаемся и переезжаем в Никольск-Уссурийский…
Штин секунду помолчал и сказал:
– Ну что ж, господа, к Молчанову – это хорошо, только я уже капитан, Михаил Капитонович. Сам генерал Вержбицкий подписал… а потом был приём у английского консула, откуда, собственно, всё это… – Штин указал рукой на коробку с виски и корзину с продуктами и оглядел себя. – Только вот переодеться было – да и есть – не во что… И как-то надо погоны соорудить, без дырочек… – И он одёрнул свой донельзя потёртый, потрёпанный френч.
Вечером 31 мая две роты погрузились в вагоны, и ближе к ночи состав двинулся в Никольск-Уссурийский.
– Господин капитан, – Сорокин вспомнил, что Штин недоговорил накануне своего тайного и срочного отъезда во Владивосток, – вы недорассказали, что вы в последнем рейде встретили… в тайге что-то…
– Необычное! Да! – Штин из горлышка допил остатки виски. – Гоша, голубчик, – обратился он к прапорщику Вяземскому, – у нас осталось ещё что-нибудь от гостинцев мистера английского консула?
Вяземский достал из-под полки четыре бутылки.
– Дайте, но только одну, а то завтра будет нечем отпраздновать прибытие. А в тайге? – Он обратился к Сорокину. – В тайге мы услышали стрельбу, недалеко, короткую, выстрела два или три, и не очень торопясь туда выдвинулись. Вышли к зимовью и обнаружили две свежие могилы, одна братская: в ней был какой-то китаец, контрабандист или партизан, с ужасными следами пыток, даже вспоминать не хочу; а в братской два японских солдата и офицер. Так вот этот офицер был ещё жив! Представляете? Мы его вытащили из могилы, а он – живой!
– И куда вы его, в тайге?
– Железная дорога была недалеко, и, на наше счастье, проезжала японская дрезина, мы его и отдали! Вот! И вся история!
– Да! – Сорокин кивнул. – Я думал, что-то ещё…
– Ну, конечно, наверняка вам об этом уже рассказали… Ужасно! Всё ужасно, господа, особенно этот китаец… А я слышал, у вас тут с семёновцами были неприятности?
– Да, непонятно, как на атамана не могут найти управу?
– Найдут, господа, я думаю, найдут.
* * *
Ночью Сорокин долго лежал и не мог заснуть. Состав шёл медленно, с частыми и долгими остановками. Михаил Капитонович ворочался на вылежанном задохшемся матраце полки плацкартного вагона. Под полкой напротив, занятой храпевшим Штином, звенели бутылки. Сорокин сел, взял одну, открыл и нащупал в сидоре фляжку. Переливать в темноте было неудобно, и он пристроился около окна, но и там было темно, и бутылка и фляжка только угадывались. Однако он всё же изловчился, пролил всего чуть-чуть, слизнул с руки и отпил из бутылки: «Может, засну!» Но не спалось.
«Что же за черт, климат здесь такой, уже лето, а туманы и дожди…» Он вспомнил, что похоже было на германском фронте, когда они стояли на краю Мазурских болот. Он посмотрел в окно и не поверил глазам – за окном ве́рхом ехали казаки. Темнота и густой туман размывали их очертания, и они, находясь в пяти саженях, казалось, шли вплотную к вагону. Туман накрыл все звуки, и казаки, похожие в своих папахах на кентавров, ехали бесшумно. Неожиданно их начало закрывать что-то тёмное. Сорокин придвинулся вплотную к стеклу и увидел платформу. На платформе, бесшумно двигавшейся по параллельному пути, стояли пушки, две, рядом с ними шевелились люди. Платформа двигалась вперёд, она проехала, и за ней окно закрыло что-то большое, чёрное, издававшее звуки, оно шумело и пыхтело – это был паровоз. Паровоз тоже прошёл, за ним показался первый вагон, низкий, с башенными орудиями на крыше. Из вагона начал стрелять пулемет – он дал длинную очередь.
«По кентаврам или куда?.. – с раздражением подумал Михаил Капитонович. – Чёрт знает что происходит! На что патроны тратят? Надо по казакам! Семёновцы завели с нами свару, народ не хочет идти к нам воевать за себя же!..» Эти мысли о том, что у белой армии есть враг, кроме Красной армии, приходили ему в голову и раньше – с того момента, когда он прибыл в Читу и где впервые столкнулся с семёновцами.
«Чита!»
Михаил Капитонович отвёл взгляд от окна и стал смотреть в стенку напротив, поверх спящего Штина. Он положил фляжку на колени. Он подумал, что эта фляжка, как всегда, когда в голову приходили трудные вопросы, поможет ему успокоиться, и стал думать о леди Энн. Он искал её в обозе тогда, как только вернулся из штаба. На Гнедом он проскакал его чуть ли не весь и всматривался в лица. Он искал Элеонору среди умерших, на обочинах тракта, куда их складывали, потому что мёртвые были тяжелее живых и их было трудно тащить измождённым, голодным лошадям. Он несколько дней простоял на льду Байкала и пропустил мимо себя сотни и тысячи людей. Потом он нагнал штаб полка, и в Мысовой, на том берегу, осматривал санитарные поезда, увозившие больных и раненых в Читу. Он искал хозяина саней, на которых её оставил, но он даже не знал его имени, не спросил, – кто же мог предположить, что это может понадобиться. Конечно, она могла умереть, умирали сотни людей, кто замёрз, кто оголодал, кого подкосил тиф или додавил осколок, засевший где-то близко к сердцу. Он не боялся, что она умрёт, – он боялся, что она могла умереть на снегу в тайге, если её ссадили с саней. Наступил момент, когда он уже не мечтал её увидеть, он хотел знать только одно: что она не осталась там, по ту сторону озера живая, больная и обречённая на смерть. За полгода, пока он был в Чите, он обошёл всё, что мог: и избы, и гарнизоны, и госпиталя, даже видел на перроне корреспондента Ива́нова, который уезжал в Харбин, но не смог к нему протолкаться, чтобы что-то спросить или сказать.
Бронепоезд за окном встал. Стоял и их эшелон. Сорокин сидел в темноте. Вдруг бронепоезд лязгнул железами. Михаила Капитоновича это отвлекло, и он стал смотреть в тёмное окно, как тот медленно двигается, и почему-то подумал, что хорошо бы сейчас оказаться не в этом вагоне, который пуля из трёхлинейки прошьёт насквозь, не в окопе и даже не верхом на коне, а в «бро́не» «поезде», он так и придумал это слово раздельно: «бро́не» «поезде». Слово «бро́не» показалось ему очень хорошим, надёжным, он так чувствовал, и это ему понравилось, что он в «бро́не». Он думал об этом раньше – это уже сколько – это уже без малого шесть лет он на войне; и тут он понял, почему слово «бро́не», которое он отделил от слова «поезд», так ему нравилось – он хотел жить. Сорокин открыл фляжку и выпил много.