Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Большая Ордынка, утро, стужа, темень, за оградой храма – то удары, то скрежет. Сквозь прутья можно увидеть мальчишечью фигуру в тулупчике и шапке-ушанке.
Не могу сосредоточиться на чем-то одном: то лом, то лопата.
Боец Заречья.
То истово вмазываю по льду, зажмуриваясь от осколков, то отдираю отбитое вместе со снегом и воздымаю рыхлую тяжесть былинного пирога, который так трудно и радостно нести в сторонку, чтобы обрушить в уже нехилую кучу.
Мне – двенадцать, и я – алтарник этого белого храма, где мой отец второй год настоятель. Сегодня мы приехали раньше всех, папа в сладостном тепле готовится к службе, а мне сказал: почистить двор, но не опаздывать. При первом ударе в колокол, то есть когда пономарь, она же сторож, некогда профессор-математик Лидия Михайловна, седая остролицая женщина, живущая на колокольне, начнет благовест, – надо отложить лом и лопату, бежать в алтарь, облачаться в стихарь, разжигать и раздувать угли для кадила, а затем выйти в самый центр под куполом, положить на аналой толстую книгу, открыть ее на месте, заложенном лиловой лентой, и громко, почти по памяти, угадывая церковнославянские строки сквозь жирок воска, заляпавший страницы, читать «часы», слыша, как за спиной беспрерывно открывается дверь, звякая железным кольцом, и прибывает народ.
Рождественская неделя. На белых арочных столбах посреди храма – по иконе, а над ними – по еловой ветке. Как мохнатые брови… Это я вижу сквозь окна, мигающие огоньками лампад, но пока я во дворе в битве со снегом и льдом.
Храм внутри белешенек, росписей не осталось, и папа решил обойтись без новых. Только во втором приделе обнажилась сочная фреска XIX века – Никола Угодник в облачении и пене седин, пронзая участливым взором, протянул руку к полуголым морякам с измученными, как бы в бредовом жару лицами, у их корабля уже и парус обвис простыней, а волны вокруг рушатся, как стеклянные небоскребы, с перламутровыми рыбами и изумрудной тиной…
Как быстро восстановили храм! Еще год назад внутри были ткацкие станки, фанерные и деревянные перегородки, делившие его на три этажа.
«Никола в Пыжах». Так храм назван из-за стрелецкого головы Богдана Пыжова. Слобода его полка – избы да огороды – располагалась вокруг. Полковник ходил в походы. Против него бунтовали. А когда недовольных наказали кнутом, стрельцы учинили обширный бунт под названием Хованщина. Командиров сбрасывали с колоколен, ворвались в Кремль, перерезали многих бояр и на время сломили власть… Но Пыжов уцелел.
Светает. Кричат вороны. Церковь бела, как рубахи с картины «Утро стрелецкой казни»…
В стену чуть пониже окна вделана компактная плита, серая, с вырезанными по камню извивистыми письменами. Подхожу, провожу снежной варежкой, буквы вмиг белеют словно бы голливудской улыбкой, и читать – легче.
«1733 году ноября 8 числа преставися раба Божия прапорщика Игнатия Урываева жена ево Татиана Конъдратьева дочъ а жития ея было от рождения 58 годов а погребена противъ сей таблицы».
А вскоре была эпидемия чумы, выкосившая почти весь приход, включая отца-настоятеля, дьячка и пономаря…
А еще в архиве обнаружилось такое скандальное происшествие. Раз в зимней ночи 1760 года один живший в тех местах священник шел мимо Никольского храма, откуда звучали пьяные голоса и выделялись женские взвизги. Побежал за подмогой.
На следующий день этот священник Василий Березин написал «доношение» митрополиту Тимофею: «Шел я именованный в дом свой мимо тоя церкви и услышал я что в той церкви имеется великой крик и шум и всякие бесиные смехи мужеска и женска пола, токмо я в тою церковь един войтить был опасен». Собрав команду из дозорных и соседей-мужиков «и об оном безчинстве в той церкви им обявив», он отправился с ними обратно. «И вшед во оную церковь усмотрели что имеются тоя церкви дьячек Иван Степанов да бывшаго попа Тимофея Петрова сын ево Алексей, которой попович в то время имелся весма пьян, такоже с ними была в той церкви незнаемо какая женка которые и сами о себе в то время незапирателно показали что во оной церкви пили вино и пиво».
Между тем «женка» оказалась женой солдата Авдотьей Алексеевой, которая поведала, что «по парении пошла из бани в сумерки» и «близ церкви Николая Чудотворца что в Пыжеве набежав на нее незнаемо какие люди а сколко не усмотрела и сняли с нее шубу полскую зеленую стамедную, с головы капор черной бархатной, юпку коломенковую, корсет стамедной голубой на заячьем меху».
Раздетая, она бросилась с рыданием в храм, где выпивали попович с дьячком, встретившие ее хохотом, и, что ей оставалось, стала отогреваться и отпиваться с ними.
О поимке грабителей ничего не сообщается, зато поповича и дьячка «за немалую их предерзость» – громкое пьянство в церкви, да еще и с полуголой женкой – приговорили к биению плетьми.
В начале XIX века совсем рядом, в усадьбе у дяди Алексея Федоровича, жил молодой Грибоедов и любил слоняться с университетской компанией по Ордынке. Этот дядюшка был прихожанином храма, богатый барин, с которого, как полагают, срисован Фамусов; здесь крестили его дочь Софью, венчавшуюся с офицером из знатной семьи, одним из возможных прототипов Скалозуба.
Храм ограбили французы среди дыма Москвы…
Здесь стояла на отпевании героя русско-японской войны, георгиевского кавалера Давида Коваленко сестра царицы, великая княгиня Елизавета.
А потом храм закрыли, арестовали все духовенство, расстреляли священника и певчую, которые теперь причислены к лику святых.
Вернувшись к лому, бью лед со всей дури. Слышу: девочка что-то жалобно спрашивает у женщины, заметил краем глаза: они прильнули к решетке ограды и смотрят на меня с интересом, как на инопланетянина. А мне некогда отвлекаться, скоро колокол грянет… Бью и зажмуриваюсь.
Это моя бабушка и мама, у них за оградой – 1947-й…
Постояв и посмотрев минуту-другую в размытую синеву двора, они исчезают. Решили прогуляться по морозу перед школой? Или ладно – у них теплые майские сумерки 45-го, а не зимний рассвет. Все равно правда такова, что они, гуляя по Ордынке, заглядывали во двор этой церкви, где тогда было рабочее общежитие.
Мама моя Анна родилась неподалеку, в Лаврушинском переулке, в сером писательском доме. Бабушка моя Валерия Герасимова писала свою прозу, возлежа в алькове, на отделенной занавесью кровати, с крепким чаем и конфетами «Кавказские». А вечером отправлялась на улицы с дочкой – «прошвырнуться». Иногда зимой она выходила прямо в пижаме, заправив штаны в валенки, надев цигейковую шубу и шерстяной платок. Постояв возле ограды Николы, они пересекали пустую Ордынку и приближались к Марфо-Мариинской обители, тоже закрытой.
Там у обители до конца нулевых работала аптека, пережившая все эпохи. Можно было бы снять сериал «Аптека», показав лихое нагромождение исторических событий вокруг немого свидетеля со склянками и бинтами.
В этой аптеке Валерия покупала Ане то, чем выманивала ее на прогулку, – пакетик сухой черники или малины или леденцы из шиповника с сахаром. Шли дальше мимо домов, в подвалах которых на уровне земли сплошняком горел свет людских жилищ: оранжевые абажуры с кистями. Писательница, смущая дочку, останавливалась и с интересом заглядывала. Зимой за окнами на подоконниках лежала вата с елочными игрушками…