Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На полках – выцветшие фланелевые простыни, на которых она спала еще в детстве. На вешалке – все то же застиранное банное полотенце, мать пользовалась им уже двадцать лет. На бетонном полу крошечного душа, который мать регулярно терла и скребла, давно не осталось ни следа краски. Увидев, что мать ради нее зажгла на умывальнике две свечи, как для романтического свидания или религиозного ритуала, Пип чуть снова не разрыдалась.
– Потушила чечевицу и сделала капустный салат, как ты любишь, – сообщила ей мать, стоя у двери. – Забыла тебя спросить, ешь ли ты до сих пор мясо, поэтому не стала покупать отбивную.
– Трудновато жить в коммуне и не есть мяса, – сказала Пип. – Впрочем, я больше там не живу.
Открывая бутылку вина, привезенную исключительно для себя, и дожидаясь, пока мать выставит на стол угощение, на которое ей позволила расщедриться скидка для работников магазина, Пип излагала причины – по большей части вымышленные – своего ухода из дома на Тридцать третьей. Мать, похоже, верила каждому ее слову. Затем Пип налегала на вино, а мать жаловалась на веко (тика нет, но такое ощущение, что в любую минуту может снова начаться), на последние вторжения в ее личное пространство на работе, на бестактность к ней покупателей в магазине; рассказала о моральной дилемме, которую ставит перед ней кукареканье соседского петуха в три часа ночи. Пип рассчитывала отсидеться у матери с неделю, прийти в себя и понять, что делать дальше; но, хотя по идее она была для матери центром всего, вдруг появилось ощущение, что материнские навязчивые опасения и обиды – самодостаточная мини-вселенная. Что для Пип теперь нет, по большому счету, места в ее жизни.
– С работы я тоже ушла, – призналась Пип, когда ужин был съеден и вино почти выпито.
– Это хорошо, – сказала мама. – Мне всегда казалось, что эта работа не для тебя с твоими дарованиями.
– Нет у меня, мама, никаких дарований. Голова работает, но вхолостую. И денег нет. А теперь и жить негде.
– Сюда ты в любую минуту можешь вернуться.
– Давай все-таки будем реалистами.
– Забирай обратно веранду. Тебе же нравилось спать на веранде.
Пип налила себе остатки вина. Готовность матери идти в общении с ней на моральный риск позволяла ей попросту игнорировать материнские высказывания, когда ей хотелось.
– Я вот что думаю, – сказала она. – Два варианта. Первый: ты помогаешь мне найти отца, чтобы я попробовала получить от него какие-нибудь деньги. Второй: есть возможность поехать на какое-то время в Южную Америку. Если хочешь, чтобы я осталась, помоги мне отыскать второго родителя.
Благодаря медитациям осанка матери была настолько же прямой и красивой, насколько Пип позволяла себе раздолбайски сутулиться. Мать словно отдалялась от нее сейчас, лицо делалось другим, более молодым – мало общего с теперешним ее лицом. Не иначе, подумалось Пип, это лицо той, кем она была раньше, до материнства.
Глядя мимо кухонного стола в потемневшее теперь уже окно, мать ответила:
– Нет, даже для тебя я этого не сделаю.
– Ладно, значит – Южная Америка.
– Южная Америка…
– Мама, я туда ехать не хочу. Не хочу жить так далеко от тебя. Но тогда ты должна мне помочь…
– Вот! – крикнула мать, по-прежнему глядя точно в некую даль, как будто в окне могла видеть что-то помимо своего отражения. – Он и теперь меня не оставляет в покое! Хочет отнять тебя у меня! Нет, не допущу.
– Мама, ну что ты несешь! Мне уже двадцать три. Если бы ты видела, где я жила, поняла бы, что я могу о себе позаботиться.
Наконец мама повернулась к ней.
– А что там – в Южной Америке?
– Там вот что, – с неохотой, словно признаваясь в нехорошем побуждении или поступке, начала Пип. – Довольно интересная штука. Называется – проект “Солнечный свет”. Они оплачивают практику и учат всякому разному.
Мать нахмурилась.
– Незаконные утечки?
– Ты про это знаешь? Откуда?
– Я же читаю нашу газету, котенок. Это группа, которую создал сексуальный преступник.
– Ну конечно, – сказала Пип. – Еще бы. Ты спутала с “Викиликс”. А о Проекте ничего не знаешь. Откуда тебе знать, живя в горах.
На секунду мать как будто усомнилась. Но затем с нажимом поправилась:
– Не Ассанж. Я ошиблась. Андреас.
– Надо же. Прости. Кое-что ты, оказывается, знаешь.
– Но он такой же, как тот, если не хуже.
– Нет, мама, ничего подобного. Они совершенно разные.
Тут мать закрыла глаза, села еще прямей и принялась размеренно дышать. Она всякий раз так делала, когда расстраивалась, и Пип оказалась в затруднительном положении: нарушать медитацию не хотелось, но не хотелось и сидеть целый час, дожидаясь, пока мать вынырнет.
– Это, конечно, очень полезно для тебя, успокаивает, – сказала она наконец. – Но обрати все-таки на меня внимание.
Мать дышала – и только.
– Может быть, объяснишь хотя бы, что на самом деле произошло с моим отцом?
– Уже объяснила, – пробормотала мать, не открывая глаз.
– Не объяснила, а солгала. И знаешь что? Андреас Вольф, может быть, поможет мне его найти.
Мать широко распахнула глаза.
– Так что либо ты мне рассказывай, – давила Пип, – либо я поеду в Южную Америку и сама все выясню.
– Пьюрити, послушай меня. Я знаю, я трудный человек, но ты должна мне поверить: если ты поедешь в Южную Америку и сделаешь это, ты меня убьешь.
– Почему? Многие в моем возрасте путешествуют. И ты ведь знаешь, что я вернусь. Знаешь, как я тебя люблю.
Мать покачала головой.
– Это мой худший кошмар. А теперь еще Андреас Вольф. Это кошмар, кошмар.
– Что ты знаешь об Андреасе?
– Знаю, что он нехороший человек.
– Откуда? Откуда ты можешь это знать? Я полдня провела в интернете, читала, что о нем пишут. Только хорошее! Я получила от него электронные письма! Могу показать.
– О господи… – качала головой мать.
– Ну что? Что – о господи?
– Ты задумывалась, зачем такому человеку могло понадобиться писать тебе?
– У них есть оплачиваемая практика. Нужно пройти тест, и я его прошла. Они делают поразительные дела, и они действительно зовут меня. Он посылает мне личные письма, хотя он невероятно занят и знаменит.
– Тебе, может быть, пишет какой-нибудь помощник. Ведь так всегда с электронными письмами: как узнать, кто тебе на самом деле написал?
– Нет, это точно он.
– Но ты задумайся, Пьюрити. Зачем ты им нужна?
– Ты же сама все двадцать три года мне твердишь, какая я замечательная.