Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Твой З-й
(Без даты)
Глубокоуважаемый Валерий Афанасьевич!
Растроган Вашим вниманием и Вашей заботой. Мне даже неудобно, что я столько времени у Вас отнимаю — ведь у Вас и без того дел невпроворот, и я понимаю, как Вам хочется, отбросив всю эту суету, предаться собственному творчеству. (Тем выше я ценю Вашу заботу, что знаю Ваши собственные интересы и надежды.)[6]
И все же (отваживаюсь на это единственно в результате возникшей между нами откровенности) прошу Вас представить себе мое состояние, когда самые любимые из моих персонажей стали один за другим исчезать из драмы, оставляя ее голой и как бы не родной мне более. Вы сами творец и поймете, как это болезненно. Ну да, раз без этого нельзя дать вещи далее никакого движения, я делаю все возможное, чтобы выполнить Ваши указания — а также по возможности прописать и обозначить современный бушующий фон. Это тоже для меня нелегко, не потому, чтобы я не видел этого фона и его бушевания, а потому, что самая драма моя принципиально, по построению своему, выхватывала (для контраста, конечно) совершенно тихую заводь, отвлеченный, вечный участок жизни. Нет, я понимаю, конечно, что покой нам только снится, но как раз это и должна была отразить фигурка старичка, которого нет более, и его внучки (которую я уже заменил внуком), согласно Вашему совету, — кажется, весьма успешно.
Заклинаю Вас не приписывать эти жалобы моему нелегкому характеру, а исключительно тяготам проклятой нашей работы.
Искренне Ваш
З-ий Кр-ский
(Без даты)
Спасибо за весточку, дружок!
Все-таки старое братство кое-что значит. Но напрасно ты так преувеличиваешь роль моего нового окружения. Киноработники — люди, как правило, весьма темные. В этом смысле самую законченную и совершенную среди них категорию представляют ассистенты и администраторы, бойкие, пробивные и ничтожные люди, про все на свете слышавшие, кое-каких объедков с барского стола ухватившие и оттого к прочему неосчастливленному человечеству относящиеся несколько свысока. Режиссеры похожи на них, хотя есть среди них добросовестные трудяги, а иные, из старшего поколения, даже есть и такие, с которыми интересно бывает общаться. Но не надо преувеличивать — это все же весьма и весьма ограниченные люди. Вот что им более доступно из ценимых тобою благ, так это женщины (все эти люди удачливы с женщинами), которые вообще ко всем людям, имеющим отношение к производству пленки с движущимися картинами, изобретенными, как ты помнишь, во Франции досужими братьями, и не подозревавшими об эротических и духовных последствиях придуманной ими забавы, особенно ласковы. Недавно один из весьма маститых мастеров этой категории, заметив во время нашей с ним совместной прогулки, что взгляд мой невольно проводил вздернутую попку какой-то стройной женщины, сказал:
— Поверьте, друг мой (ты бы слышал усталый и разочарованный тон, которым это было сказано)… Поверьте, я тоже некогда верил в попку, вздернутую кверху или оттопыренную назад, и только потом убедился — чисто эмпирическим путем, — что в любви это не дает ровным счетом ничего… Все это очень скучно, даже если у них такая попка. А так как попки, оттопыренной вперед, не бывает, то я попросту прекратил дальнейшие поиски…
Понимаю, друг мой, что нас с тобой это вряд ли в чем убедит: мы ведь еще довольно молоды и можем продолжить поиск. Скажем, искать попку, оттопыренную вбок. Однако искренний и печальный тон, которым это было сказано мэтром, словно бы приоткрыл передо мной на миг завесу будущего. Я ощутил и сожаление, и страх, и готовность… Вряд ли ты разделишь мои чувства, дружок. В тебе столько еще этой жизненной и животной силы, столько энергии и надежды. Что ж, будь счастлив тем, что никакая работа, подобная той, которую я избрал для себя в жизни, не истощит их целиком.
Обнимаю
Зин.
(Без даты)
Милая Кока!
Я все чаще ощущаю, какой утлый островок в океане жизни представляет наш с тобой союз — вольно же самодовольным англичанам называть эту хижину на открытом всем ветрам островке домом-крепостью. И все же мне, неутомимому мореплавателю, хочется иногда встать в самом центре этого островка, чтобы волны не докатывались до моих ног, ибо они бестолковы, и сумбурны, и неуправляемы и с каждым годом несут столько сора и дерьма (сама знаешь, сколько отходов сливают в такой водоем, как море жизни).
Вот и вчера, пасхальным вечером, мне пришлось выходить из дому дважды — быть в магазине и на станции, наблюдая здешнюю жизнь. Люди были усталые от пьянства, бледные и — что неприятно поразило меня — раздраженные и злобные до крайности. Они набрасывались друг на друга с бранью у билетной кассы и прилавка, хмель не смягчал их злости, тем более что наступало досрочное похмелье. Женщины бранили мужчин и тащили на руках детей, обмирающих от усталости. Мужчины надеялись, что им еще удастся выпить чуток перед сном, составить новую компанию или вообще спрыгнуть по дороге к постылому дому, где их ждут лишь сон и завтрашний ранний подъем для работы. Женщины как могли оберегали свою семейную ячейку. Но где же наша всему миру известная доброта и солидарное переживание Воскресенья Христова? Старуха соседка сказала мне, что это все из-за того, что раньше люди подолгу ждали праздника, а теперь пьют ежедневно и устают.
Наблюдая эту маету злобы, я думал о том, что утлый мой островок, где в тесной восьмиметровой комнатке ты, милая Кока, окуриваешь меня дымом сигарет до состояния сердечного обморока, что он все же держится пока, противостоит натиску волн. И мне все реже хочется (как было в более юные годы) броситься в бурные волны жизни и плыть. Более того, я с ужасом представляю, как может уйти из-под ног хлипкая опора моего островка, и тогда я с отвращением окажусь в волнах, принужденный плавать снова. Кажется, что ничего не дает мне в данную минуту оснований для подобного страха, но я слишком знаю жизнь, милая Кока, знаю, как изменчиво ее течение, а ты — достаточно ли ты знаешь себя и предначертания своей судьбы?
Целую тебя, драгоценная моя жена
Твой Зин.
15 апреля
Дорогой Яков!
Нынче я имел продолжительную беседу с одним пожилым сценаристом, у которого было поставлено без малого два десятка сценариев, что принесло ему много денег, обширную подмосковную дачу и порчу характера в направлении чрезмерной скупости. Я спросил его, может ли он припомнить, чтобы какой-нибудь его сценарий был поставлен в соответствии с его замыслом, намереньем и желанием, а также принес ему творческое удовлетворение. Он сказал, что, положа руку на сердце, такого не бывало у него никогда и что он давно махнул рукой на эту надежду и старается забыть об очередном фильме сразу после просмотра. Я представил себе постыдность такого просмотра, когда люди в темном зале неуместно смеются, а он сидит здесь же как человек, причастный к этому позорищу. С другой стороны, он ведь не полностью ответствен за уродство зачатого им детища, потому что делает-то фильм режиссер, который не может сделать его лучше, чем умеет, а много ли есть режиссеров, которые что-нибудь умеют. То, что этот урод — коллективное детище, некоторым образом снимает или хотя бы перераспределяет ответственность и ее обезличивает. Этой перераспределенной и обезличенной ответственностью можно объяснить бессчетное количество уродов, зачатых и совместно сотворенных людьми вполне приличными. И не только в кинематографе. Уроды из гнусного серого гипса обступают тебя на шоссе и в аллеях парка. Звуковые уроды вырываются на волю из громкоговорителей — постыдные стихи, прикрытие постыдной музыкой, исполняемые постыдным певцом. Но может, сам способ, которым изготовляется вся эта продукция, оказывает действие на ее творцов? Этой проторенной дорогой тщусь пройти и я — отчего и затеял нынче с тобой эту тягостную беседу, честный друг мой Яков, ни разу не отягчивший себя ни гонораром, ни славой.