Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Джульетта? – Матвей с трудом сдержал улыбку. Похоже, усилия директрисы относительно хорошего образования пропадали втуне.
– Ну Джульетта. Какая разница? Главное, что дура. И Машка такая…
– Почему такая? Она была влюблена? В кого?
– Понятия не имею. Дюх, а ты?
– Его Сергеем звали, – тихо сказала Дюхина. – Я случайно узнала. Я как-то заговорила с ней про Юру, ну, он же хороший, чего она так с ним? А Машка и ответила, что Юрка – идиот и двух слов связать не в состоянии, не то что Сергей.
– А фамилии не упомянула?
– Не-а. Еще добавила, что она найдет способ и они непременно будут вместе.
– И шифровалась ведь, – влезла в беседу Маховская. – Только записочки все какие-то читала, а подойдешь – прячет. А че, и вправду этот Сергей был? Он тоже самоубился? Вот стебно! Почти как в книге, про эту, ну как там ее…
– Джульетту, – подсказал Матвей.
– О, точно, спасибки. Ты, дядь, еще с Царевной побазарь, Машка-то к ней бегала, правда, Дюх?
Дюхина кивнула.
– Кто такая Царевна?
– Ну, Василиса, которая кружок рисовальный ведет, точнее, вела раньше, в прошлом году. А потом ее Донатка из школы турнула, вроде как помещение занимают, а толку никакого. Донатка, она ж хитрая, ей не просто так надо, а там выставки всякие, грамоты, медали… а мне, между прочим, по кайфу малевать было. И Царевна – тетка мировая, никогда моралей не читала и не ныла, что тут не так и там не так. Она вообще, типа, за то, что каждый имеет право на самовыражение. От блин! – Заговорившись, Маховская соступила с цементного бортика и угодила прямиком в лужу. – Скотство!
– Василиса Васильевна ее зовут. – Блондиночка за локоть втянула подругу под крышу. – А Царевной ее прозвали потому, что Василиса. Ну как в сказках – Василиса Премудрая. Она и вправду классная, я к ней ходила, остальные наши тоже.
– А сейчас нет?
– Ну, кому не влом через весь город в ДК переться, те продолжали. Машка-то точно, все с альбомом лазила… еще Милка из 9-го ходит навроде… и Юлька, тоже из 9-го… да вы к Донатке сходите, у нее адресок имеется. С нею еще мой папаша разговор заводил, что надо бы Царевну вернуть, она «оказывает положительное влияние». – Маховская скорчила рожицу. – А Донатка ему вежливо так – подумаем, но помещениев нет. Дюх, бумага есть? А то ж свинство, засохнет – фиг ототрешь.
– На, – блондинка, покопавшись в крохотной, разукрашенной стразами сумочке, достала пачку бумажных салфеток. – А вы лучше в ДК отправляйтесь, директриса адрес не даст, она не из-за грамот выгнала, а потому, что Василису Васильевну к Мозголому приревновала.
– Эт точно. Лучше в ДК, там должны знать… или к Милке подойдите, та должна знать.
– Она к ней раньше ездила, – поправила Дюхина. – Но вроде как все, мамаша против.
– Ну да, мамаша у Милки – еще та, полный аут, психушка отдыхает. – Наклонившись, Маховская сосредоточенно оттирала сапожок от темных разводов. – Меня придурочной обозвала, прикинь? На себя бы поглядела. И на Дюху наехала, вроде как та Милку плохому учит и вообще нас исключить надо. Аха, пусть попробует, мой батя такие бабки этому гребаному лицею башляет… Донатка скорее удавится, чем нас отсюда погонит.
В здании школы что-то глухо звякнуло, потом задребезжало, громко, истошно, так, что захотелось уши заткнуть.
– Типа, физра закончилась, – светским тоном заметила Маховская. – Ты, дядь, не обижайся, но нам пора…
– Аха, – подтвердила Дюхина. – Историчка у нас нервная, расстраивается, когда опаздываем, а еще в столовку зайти. А вам в ДК надо. Василиса Васильевна, она умная, и Машка ее любила, если чего и рассказала, то ей.
Против опасений супруга, Антонина Федосеевна гостью встретила спокойно и с пониманием – была наслышана о случившемся в ижицынском доме. На кухню отвела, молока кружку налила и булок утрешних подала, а кухарке еще велела карлицу не обижать и на ночлег в камору пристроить.
И Шумский, в который раз порадовавшись, что выбрал жену не по роду и приданому, а по разумности, решил: коли писать портрет, то вместе с нею. А что, Антонина Федосеевна хороша, высока, полнотела, белолица и румяна. По обычаю светлые косы вокруг головы царскою короной укладывала, а вокруг шеи бусы коралловые тремя нитками пускала, отчего и в самом простом, домашнем платье гляделась нарядною.
А еще Антонина Федосеевна отличалась редчайшим в бабьем племени качеством – была молчалива и о делах мужниных не сплетничала, отчего самое милое дело было с нею говорить. Сядет напротив, платочек на коленях разложит и глядит ласково, слушает, не торопя, не перебивая.
– Вот и выходит, что по всему виноват Ижицын. – Шумский подул на ложку. Щи удались, густые, кислые, как водится, с тонкими капустными нитями и черными грибными шляпками. – Из ревности супругу свою, Наталью Григорьевну, убил. И не просто чтоб застрелил или удушил там, нет, похитрее удумал…
Скрипнула дверь, и в комнату бочком втиснулась карлица, Шумский поначалу хотел погнать, но передумал – кому она, немая, расскажет-то? Да и тайны в расследовании этом нету, весь город сплетнями и слухами полон, только про Ижицыных и говорят.
Карлица куталась в шаль и глядела испуганными круглыми глазами. А ведь не стара она, как вначале показалось, в темных, увязанных в тощую косицу волосах ни следочка седины, и личико гладенькое, детское совсем, ну как у их младшенькой.
– Чего тебе? – спросила Антонина Федосеевна, подымаясь. – Обидели?
Карлица замотала головою, скривилась, разом вдруг сделавшись похожею на старуху, и замычала.
– Не понимаю, – развел руками Шумский. – Ты иди, отдыхай, завтра скажешь… или вон в уголочке посиди, только не мешай.
Та шмыгнула в темный угол и уселась прямо на полу, но возле печки.
– Так вот, хоть граф, а суда забоялся, вот и удумал сделать так, будто бы Наталья Григорьевна сама себя и порезала, от любви, значит…
Карлица замычала… нет, видать, не даст она спокойно говорить. Завтра же надобно будет отослать ее… а хоть бы к монахиням в Ефросиньевскую обитель, они там за убогими приглядывают, пускай к себе Ульяну и берут.
– Притомился. – Антонина Федосеевна глядела ласково, с любовью… сколько лет прошло, а в глазах ее голубых все то же читается… и Шумский снова порадовался, и за себя, и за нее, а потом подумал про Ижицына – и стало немного совестно за свое такое простое счастье.
Я ненавижу это чудовище, ставшее моим мужем по ошибке, ужасной, невероятной ошибке, исправить которую невозможно. Его прикосновения, его желания вызывают во мне отвращение столь глубокое, что лучше бы умереть, чем терпеть все это.
Брак, освященный церковью… да есть ли большая насмешка над Господом и его даром любви, чем наш с Ижицыным союз? Он твердит о любви, но зачем тогда он мучает меня? Почему не отпустит, не избавит от своего общества, которое невыносимо?