Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гиперион к Беллармину
Чего стоят все мнимые знания нашего мира, чего стоит гордая своей зрелостью человеческая мысль по сравнению с безыскусственной речью этого ума, который не знал, что он знает и что представляет собой?
Кто не предпочтет сочный и свежий, прямо с куста сорванный виноград засохшим, давно сорванным ягодам, которыми купец набивает ящики и рассылает по свету? Что мудрость книги перед мудростью ангела?
Казалось, она всегда говорит так мало, однако ж так много умеет сказать.
Однажды, поздно вечером, я провожал ее домой; тени тающих тучек, как сны, скользили по лугу; точно подслушивающие нас духи, глядели сквозь ветви радостные звезды.
Редко можно было услышать из ее уст: «Как хорошо!» — хотя ни шепот былинки, ни журчанье ручья не ускользали от ее чуткого сердца.
На сей раз она все же проговорила:
— Как хорошо.
— А может быть, это все ради нас и создано! — сказал я наобум, как говорят дети — не всерьез и не в шутку.
— Я понимаю, о чем ты говоришь, — ответила она, — но больше всего я люблю представлять себе мир единой семьей[113], где каждый, не задумываясь, почему он так поступает, ладит со всеми и живет на утешение и на радость другим просто потому, что это ему по сердцу.
— Светлая, высокая вера! — воскликнул я.
Она промолчала.
— Стало быть, мы тоже дети этой семьи, — сказал я после паузы, — были ими и будем.
— Будем навеки, — отвечала она.
— Будем ли? — спросил я.
— Я доверяюсь в этом природе, как доверяюсь ей каждодневно.
О, хотел бы я быть Диотимой в тот миг, когда она это сказала! Но ты ведь не знаешь, что она сказала, мой Беллармин! Ведь ты не видел ее и не слышал.
— Ты права, — воскликнул я. — Вечная красота, природа, не потерпит изъяна, равно как не терпит и ничего лишнего. Ее убранство завтра будет иным, чем сегодня, но без того, что есть лучшего в нас, без нас она обойтись не может, особенно без тебя. Мы верим, что мы вечны, ибо наша душа чувствует красоту природы. Но природа станет ущербной, перестанет быть божественной и совершенной, если когда-нибудь утратит тебя. Она недостойна твоего сердца, если не оправдает твоих надежд.
Гиперион к Беллармину
Такой нетребовательности, такой божественной скромности я не встречал ни в ком.
Мое мятежное сердце льнуло к спокойствию этой чудесной девушки, как волна океана к берегам блаженных островов.
Мне нечего было дать ей, кроме души, полной яростных противоречий, полной еще кровоточащих воспоминаний; мне нечего было ей дать, кроме безграничной любви с ее несчетными тревогами и буйными надеждами, а она стояла передо мной в своей неизменной красоте, беспечная в своем улыбающемся совершенстве, и все страстные стремления, все мечты смертных — ах! — все, о чем в златой утренний час пророчествует гений, нашептывая об иных мирах, — все воплотилось в одной этой кроткой душе.
Говорят, только на небесах утихает борьба, и только в будущем, когда муть, поднятая нами со дна, осядет, сулят нам благородное вино радости, которое образуется из перебродившей жизни. А на земле теперь никто уже не стремится к душевной безмятежности праведников. Мне известно другое. Я шел более коротким путем. Я стоял перед ней, я слышал и видел небесную тишину, и в ропоте хаоса мне явилась Урания.
Как часто перед этим созданием утихали мои жалобы! Как часто смирялись страсти и мятежный дух, когда я, погрузившись в блаженное созерцание, глядел в ее сердце, как глядят в источник, когда по воде его пробегает тихо рябь от прикосновений неба, которое кропит его серебристой капелью!
Она была моей Летой, моей священной Летой, эта душа, из которой я пил забвение бытия; вот почему я становился при ней подобным бессмертному и, словно очнувшись от тяжелого сна, радостно укорял себя и невольно смеялся над всеми отягощавшими меня прежде цепями.
О, с нею я стал бы счастливым и достойным человеком!
С нею! Но этого не случилось, и вот я мечусь меж тем, что предо мной, что во мне и что вне меня, да так и не знаю, что делать с собою и со всем прочим.
Моя душа — словно рыба, выброшенная из родной стихии на прибрежный песок, и трепещет, и бьется, пока не иссохнет в полуденном зное.
Ах, когда б для меня нашлось хоть какое-нибудь дело на белом свете! Хоть какая-нибудь работа, пускай даже война, — я бы ожил!
По преданию, двух мальчуганов, которых оторвали от матери и бросили в пустыне, выкормила волчица.
Мое сердце не столь счастливо.
Гиперион к Беллармину
Я могу только изредка обмолвиться о ней словом. Я должен совсем забыть, какая она, когда решаюсь о ней говорить. Я должен обманывать себя, будто она жила давным-давно и я знаю о ней по рассказам других, иначе ее живой образ завладеет мною совсем, и я изойду восторгом и мукой, умру, радуясь ей и скорбя о ней.
Гиперион к Беллармину
Напрасно все. Я не в силах скрыть это от себя. Куда бы я ни бежал с моими неотвязными мыслями — в небесные ли выси или в бездну, к началу или концу времени, даже в объятья того, кто был моим последним прибежищем, кто прежде снимал с меня все заботы, кто пламенем, в котором он открывается нам, выжигал во мне прежде все радости и страдания, — даже в его объятиях, в объятиях прекрасного и таинственного мирового духа, в чьи глубины я погружаюсь, словно в бездонный океан, — все равно и там, и там меня тоже настигнет этот сладостный ужас, сладостно дурманящий, смертельный ужас оттого, что могила Диотимы так близко[114].
Ты слышишь, слышишь? Могила Диотимы.
А ведь мое сердце стало таким смиренным, и любовь моя погребена вместе с умершей возлюбленной.
Ты ведь знаешь, Беллармин, я давно не писал тебе о ней, а когда писал, то писал, кажется, спокойно.
— А что же теперь?
А теперь вот что: я хожу на берег и смотрю вдаль, на Калаврию, где она покоится.
О, пусть даже никто не захочет дать мне челн, пусть