Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все-таки волчино-серенькие бедолаги с копеечными пятнышками желтеньких бровей, с привычно поджатыми хвостами ютились где-то на стройке, исправно исполняя работу добровольных ночных сторожей.
У одной из них появились пушистые, бурые щенята с диковатыми, по-медвежьи угрюмыми глазками. Но порезвиться они не успели на пустынном дворе стройплощадки. Их отловили работники санэпидемстанции, о чем догадалась, конечно, Клеенышева, приносившая чуть ли не каждый день еду этим недоверчивым дикарятам, которые обычно как из-под земли появлялись перед ней, осторожно поглядывая на стеклянную банку с духовитым месивом из каши, супа, кусочков черствого хлеба, мясных косточек и рыбьих остатков. Взрослые собачки, бывало, только облизывались в сторонке, когда она кормила щенят, и, поскуливая, выпрашивали что-нибудь и себе. Но у щенков не отнимали, доедая лишь то, что оставалось, и вылизывая их мордочки, испачканные в каше.
Клеенышева, для которой эти кормления стали не только удовольствием, но и страстью, говорила им, как маленьким детям:
— А вы уже получали сегодня, хватит с вас. Не могу же я такую ораву прокормить одна. Как-нибудь обойдетесь. Сами, небось, знаете, где тут столовая… Вот и сбегайте туда ночью, поройтесь в помойке — и найдете себе. Нечего, нечего тут скулить! Народили пятерых, а кто кормить будет? Я, что ли? Ишь вы какие!
Собачки слушали ее с кислыми, длинными улыбками и, словно бы лакая воздух, звучно и смущенно позевывали в нервном возбуждении.
Но как-то раз щенята, которые без зова стали выбегать к ней навстречу, не отозвались на ее посвистывание. Не пришли и собачки. Она излазала всю стройплощадку, клича их с банкой в руке, оцарапала до крови ногу, задев за торчавшую в траве проволоку, но было пусто вокруг.
Лишь серая ворона сидела на заборе, сердито покаркивая на нее, точно хотела что-то сказать.
Она спросила у нее:
— Куда собачки делись? Раскаркалась! Кар-р, кар-р…
Ворона переступила с одной доски забора на другую, постучала когтистой лапкой по черному клюву, словно прочищая глуховатое ухо, блеснула умным глазом и что-то хрипловато проворчала в ответ, снабдив это ворчанье невороньим каким-то писком.
— Что ты сказала? Эй! — удивленно спросила она опять у вороны.
Но та взъерошила перья, встряхнулась, как курица, спрыгнула с забора и лениво полетела прочь, поднимаясь все выше и выше, пока не перемахнула через серую стену постройки.
И в этот момент со стороны улицы, из-за распахнутых ворот осторожно высунулась острая мордочка испуганной собаки.
— Иди, иди сюда, бедняжка! Кто ж тебя так напугал? А где же остальные? Что с тобой? Иди ко мне, я тебе вон сколько принесла, — говорила она, показывая ей стеклянную банку с желтой пшенной кашей. — Чего ж ты боишься? Иди!
Собачонка посунулась было к ней, поджав хвостик к животу, но, увидев, что кормилица тоже пошла навстречу, робко остановилась и тут же, как от бича, опрометью кинулась за ворота, на улицу.
Вот тогда-то она и поняла, что произошло здесь, пока ее не было. И как ни звала, как ни искала уцелевшую собачку, напуганную до смерти, та не вышла к ней.
На нее, державшую банку с кашей в руке, поглядывали люди, а она спрашивала у некоторых из них:
— Вы не видели тут собачку? Серенькую, маленькую такую, с желтыми пятнышками на бровях… Нет? Не видели? — и с задумчивой встревоженностью обращалась уже к себе самой: — Куда же она запропастилась?
Ей было так жалко собачек, которых она кормила, тусклых и угрюмо-веселых щенят, уже признавших ее и даже клянчивших добавки, когда съедали всю кашу или суп; такая тоска обложила ее сердце, что она пришла домой чуть ли не в слезах и, забыв про тяжелую банку, поставила ее на кухонный столик. И только стук банки напомнил ей про кашу, которую она зачем-то принесла обратно домой.
«Вот ведь рохля, — подумала она о себе. — Надо было кашу-то вывалить там… Ночью собака пришла бы и съела. Придется идти, ничего не поделаешь. Господи, ну кому они там мешали! Жили себе и жили, работали по-своему. Их же не кто-нибудь, а люди научили лаять по ночам, они не виноваты. За что же их так?»
И глубокий, спазматический вздох всколыхнул ее и сотряс, как взрыд горько обиженного ребенка, выплакавшего все слезы.
Ра Клеенышева очень изменилась за последнее время. В новой страсти она зашла так далеко, что стала даже из столовой, где обедала, уносить в бумажной салфетке то кусочек мягкой куриной косточки, то голову жареной наваги, а то и просто какой-нибудь жирный хрящ, оставшийся от мяса. Она не стеснялась брать объедки из тарелок застольных соседей, приговаривая при этом извиняющимся и вежливым тоном:
— Это я для собачки. Меня собачка встречает около дома, брошенная, бездомная. И так привыкла! Даже знает, когда я прихожу с работы, и ждет меня. Конечно, помесь! И лайка и другие породы… Всего понемножку. Может быть, даже есть колли, потому что у нее вот тут, над глазами, — говорила она, показывая на свои круто изогнутые брови, — желтые пятнышки, как у колли. Но она маленькая.
И когда она так говорила, люди улыбались в ответ, и было видно, что им приятно слушать ее, приятно сознавать, что на свете есть добрые души, способные бескорыстно заботиться о каких-то брошенных собаках.
— А вы бы ее приютили, если так любите, — говорили иногда в таких случаях.
— Мне, к сожалению, нельзя. Мы с мамой живем в общей квартире, а соседи… Что вы! Они ни за что не согласятся. Я даже и не говорю им про это, чтобы не расстраиваться совсем.
Собачка, которую все-таки разыскала Ра Клеенышева, оправилась от испуга и снова признала в ней свою богиню; серые вороны, живущие на стройке, тоже стали смотреть на нее как на своего человека; молодые воробьи, стайками вылетавшие из