Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– It is, what it is, Matt.
– You mean, that if they find you unhealthy, they will institutionalize you and put you on compulsory drug treatment? This is unheard of![2]
– Да, но мы с тобой знаем, что я психически здоровый человек, правда?
– Правда… Я понимаю… Ничего другого не дано. Все это чудовищно. Ты будешь писать в Европейский суд по правам человека?
– Посмотрим…
Что я могу сказать Мэтью? Буду я писать в ЕСПЧ или не буду? Если будет о чем, наверное, напишу. Но о чем писать? Пока же все по закону. Следователи видели мои сломанные руки-ноги, мои гипсы и лангетки. Они решили проверить, а не симулирую ли я. Я же могла гипс и на здоровую руку привязать, правда? Плевать, что со сломанной рукой, а потом и с ногой в лангетке я все равно ходила всю зиму на допросы. Надо прикрыть свою задницу и проверить. Сунулись в поликлинику, изъяли историю болезни. А там – неврология. Будут следаки вникать в то, что астено-невротический синдром и проблемы с мозговым кровообращением – это болезни, которые могут превратиться в хронические, могут сделать меня инвалидом, но при этом никакого отношения к психиатрии не имеют? Не будут они в это вникать. У невролога была? Падает? Значит, надо проверить, чем больна. А вдруг она под конец следствия закосит под психа? Отрежем ей эту возможность. Пусть дадут справку, что она не псих. Надо для этого ее на месяц закрыть в дурдом? Не вопрос, закроем. Все по закону. Умная девушка из Нью-Йорка так все и объяснила себе и остальным в «Фейсбуке». По закону же все!
– У тебя какое произношение? Оксфордское? – на лавочку, где я подзаряжаю телефон для следующего дня, садится Марианна.
– Какая разница… – мне страшно неохота ввязываться в разговор с этой особой, тем более что у нее задачи гораздо более важные и масштабные, чем выяснять, какое у меня произношение.
– …тени «Версаче»… скажите ему, в левом ящике лежат. Там же блеск для губ, тональник, пудра. Ящиком ниже – несессер. Я вас не прошу комментировать, разрешат ли мне ножницы, ваше дело записывать за мной. – Тут Марианна переходит на повышенные тона. – Вы поняли меня? Повторите, что поняли. Дальше. Тут очень жарко, пусть привезут голубые шорты непременно, белые носки и теннисные тапочки. И обе ажурных блузки, они в шкафу висят… Непременно пеньюар, тут такие мальчики-санитары, ясно? Пеньюар! По буквам диктовать? Все вы слышите, не прикидывайтесь!
Монолог продолжается долго, список, похоже, бесконечен. Но ничего бесконечного не существует, и, нажав отбой, Марианна снова возвращается к моему английскому. Я делаю вид, что не слышу.
– Все, в ком проглядывает хоть какая-то незаурядность, прошли трудный путь, – делает заявление Марианна. – Это я о тебе. Это и обо мне тоже, мы с тобой одной крови, это мне ясно. Я вот…
Дальше – невнятное бормотание, доносятся только обрывки: «…под лавкой в плацкарте спала, в тамбуре… между вагонами на сцепке стояла, менты меня искали. Так и не нашли, я их всех… Отчество меняла… Четыре паспорта…»
– Вы, наверное, в разведке работаете? – я все-таки не удерживаюсь.
Эта мысль Марианне явно нравится, она заявляет:
– Да! И не в одной! И не только в разведке… – и снова следует неотчетливое бормотание. Я ржунимАгу. Про себя. Я смеюсь не над Марианной, конечно. Но вот это противоречие, этот абсурд – несчастная, однозначно психически нездоровая женщина, при этом красивая, и этот текст – ну это очень смешной текст! Что с этим поделать?!
Вечером в «курительно-какательном салоне» ничего нового. Ничего, что добавило бы новые сущности. Ну, новые оттенки, новые сюжеты… Ну, выяснились фантастические подробности из сексуальной жизни восемнадцатилетней беззубой Анечки – бабушкиной внучки, – изложенные невнятным, омерзительно матерным речитативом. Кому она излагает истории своего секса то ли в Ростове, то ли на каком-то московском вокзале, где она… – непонятно что? «Салон» занят препирательствами по поводу очереди к толчку, pardon my French, как говорится.
Марианна снова требует санитаров для укола, не доверяясь сестрам. Сквозь стеклянную дверь мы видим из палаты, как идут три бугая… Ясно, что Марианне их появление доставляет острое наслаждение. В нашей палате опять хохот:
– Мальчики по вызову!
Марианна показывает мальчикам отнюдь не только попу… Она лежит на ложе из банкеток без трусов, изо рта льется скороговоркой мат…
Практически те же словесные помои льются и из телевизора. «Предъявите билет! Что я мог сказать в ответ? Вот билет на балет, на трамвай билета нет!» Совершенно то же самое, что в нашем отделении, только без мата. Все по закону…
Проходит еще один день, моя жизнь тут, похоже, становится рутиной…
– День сурка, – устраиваясь в постели, произносит на соседней кровати Оля, замечательная Гаврилова Оэм.
Следующим утром я думаю лишь о том, что сегодня в Москву из Нью-Йорка прилетает сын. Я отговаривала его лететь в ту ночь, когда узнала, что наутро меня закроют в Кащенко… Зачем прилетать? Да, мы с зимы мечтали о его приезде, планировали, но раз я буду в больнице, какой смысл? Потеря времени для него и лишняя травма для меня: смотреть на него через окно с решеткой и думать, как классно мы могли бы провести время.
– Нет, мамсик, – повторял мне сын в ответ на мои доводы, – тебе именно там больше, чем где бы то ни было, нужна поддержка. Я приеду к тебе. Буду носить тебе передачи, буду готовить вкусненькое. Буду приходить к тебе каждый день, а если не будут пускать, я буду стоять под окнами и прыгать козликом, чтобы тебя повеселить. И не отговаривай меня!
Последнюю неделю я тешила себя призрачной надеждой, что мне, может быть, чудом удастся убедить врачей отпустить меня к приезду сына. Ведь они еще в первую неделю сказали мне, что убеждены в том, что я психически здорова! А уже почти три недели прошло! Они искушали меня словами о том, что ненужная жестокость им не по сердцу… Что они не звери, а врачи. Завотделением рассыпалась в заверениях, что она сумеет договориться с главным врачом о том, чтобы отпустить меня, когда сын уже будет в Москве. Я написала заявление, «чтобы было на чем резолюцию наложить», как велела мне эта стерва. «Мы поговорим, постараемся… Во вторник – вряд ли, а вот в четверг…»
Ксюха-«Хармс» все повторяла: «Ленка, четверг – твой день, вот увидишь». Татьяна Владимировна и Оля мотали головами, не верили, что меня выпустят, но тоже надеялись. Увы.
Юрка будет в Москве восемь дней. Я буду говорить с ним по телефону бодрым голосом, он будет приходить и стоять под окнами. Сколько раз мы увидимся за эти восемь дней? Нельзя… Нельзя думать о том, как бы мы могли провести эти восемь дней. Зарываюсь в подушку, впервые плачу. Этого тоже делать нельзя…