Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот и славно, — радовался Прохор, когда они возвращались в роту. — Ты, господин поручик, человек нашенский, тебе солдатская жизнь не дешевле своей, вот общество и поручило мне тебя выдвинуть для контроля.
— Я окопный офицер, — злился Леонид. — Я командовать должен, а вы что предлагаете? Заседать да горланить?
— И это нам сейчас нужно, а то объегорят господа офицеры нашего брата. Они, паразиты, все грамотные и все друг за дружку. А за роту ты не бойся, там и Масягин управится.
В роте, куда прибыли поздней ночью, их встретил растерянный прапорщик Масягин: сутки назад во время попытки по-дружески потолковать с противником, чтоб не стрелял без предупреждения, германцы взяли заложниками трех парламентеров.
Хвощеобразный учитель вновь отстроенной школы был болезненно застенчив и тем не менее поднял генерала ни свет ни заря.
— Государь отрекся от престола, Николай Иванович, — шепотом сообщил он. — Вот, извольте, газета. Только что из Смоленска привезли, староста коня чудом не загнал.
— Ну и слава Богу скучный царишка был. Ни рыку ни брыку ни даже фигуры. Палить нас когда намерены?
— Палить? Из чего палить? — не понял учитель, полагавший, что генералы всегда из чего-нибудь непременно палят.
— Ну, жечь, жечь. Испепелять, так сказать.
— Вон что, — учитель нахмурился; он был добр и терпелив, но не выносил дурацких шуток. — Завтра.
— Завтра? — озадаченно переспросил Николай Иванович, поскольку в ответе ничего шутливого не содержалось.
— Ну да. Сегодня недосуг.
Неизвестно, как далее развивалось бы это взаимное непонимание, если бы не появились три дамы одновременно: Руфина Эрастовна, заметно повзрослевшая Татьяна и девочка Аннушка, считавшаяся приемной и спавшая у матери на руках.
— Что случилось, друг мой? — обеспокоено спросила хозяйка, ставшая весьма наблюдательной, когда дело касалось ее нового управляющего. — Вы злы, как махровый пион.
— Полковник сдал свое хозяйство, и Россия более не монархия, а черт ее знает что. Сбылась, так сказать, вековая мечта.
— Господи, а я испугалась. Опять, подумала, у вас печень пошаливает.
— Моей печенью можно гвозди ковать.
— Эта ваша милая манера искушать всех подряд к добру не приведет. Мед пили?
— Мед пили. По усам текло, а в рот не попало.
— Увеличу дозу, чтобы попадало.
Препирались они по сто раз на дню голубиными голосами и при этом и слушали только друг друга, и глядели только друг на друга. А глядеть бы — как, впрочем, и всегда — следовало на грешную дочь. К этому времени она как-то незаметно оттеснила учителя к окну (а может, это он ее оттеснил?), и беседа их тоже имела впоследствии вполне серьезные продолжения.
— А глазки у нее ваши, Татьяна Николаевна.
— Говорят. Мне трудно судить.
— Ваши, ваши: глубина-то какая — и дна не сыщешь.
— Да? А ведь она мне не… — Татьяна спохватилась. — То есть, она мне, безусловно, да, но и как бы и… и нет. Понимаете?
— Я вас без всяких слов понимаю, Татьяна Николаевна. Природа мудра, куда мудрее людей с их правилами, привычками и условностями, и уж если она так распорядилась, чтоб, значит, глубина, то это вы, безусловно, абсолютно правы.
— Да. Вы знаете, она все понимает.
— Чувства, Татьяна Николаевна. Чувства — язык природы, и если один человек начинает понимать другого без всяких слов, то…
— Да, да, конечно, конечно. Вы совершенно правы, совершенно, Федос Платонович. Смотрите, она и к вам ручки тянет!
Так отметили исторический день крушения Империи четверо в именье Княжое. Сдается мне, что не только там, а и во всем гигантском провинциальном государстве нашем это событие отмечалось не как событие, а как повод к иным событиям, которым надлежало воспоследствовать за отречением государя Николая Александровича. Плод перезрел; все это видели, понимали, чувствовали, осязали и обоняли, а потому и самопроизвольное отделение плода от могучего дерева, именуемого Россией, Отечеством нашим, Родиной, падение его не вызвало потрясения. Мертвое падает естественно — убитое вызывает неуправляемые волны эмоций, столкновения которых именуются восстаниями, мятежами, бунтами, волнениями, спорами, поножовщиной, пальбой, гульбой, стрельбой или гражданской войной в зависимости от высот, размахов и тяжести этих волн.
— Никакой человек не в состоянии ощутить начало той веревки, на которой его в конце концов поведут на бойню, — горько пошутил Федос Платонович Минин ровно через двадцать лет, когда в нищей квартирке их на Покровке шел молчаливый обыск, а у дома стояла глухая черная машина, готовая отвезти бывшего сельского учителя в далекое никуда.
Дед всегда относился к Федосу Платоновичу с подчеркнутым уважением, считая, что только истинно народные учителя и есть самые определенные коэффициенты Добра, в отличие, скажем, от профессионального офицерства, которое тоже есть коэффициент, но со знаком минус. Вообще у Деда был свой взгляд на алгебру, и в особенности на ее применение.
— Мы чаще всего учим, чтобы забывать, — сказал он однажды по поводу, ныне прочно забытому. — Скажем, вся служилая и учащаяся орава с отвращением зубрит диалектику, которую тут же и выбрасывает из головы, как только получает зачет. А ведь это есть единственная наука, способная превращать наше удрученное прессой и телевидением монокулярное зрение в зрение бинокулярное. Но Россия ленива от дикой природы и диких расстояний, ленива и нелюбознательна, а лишь любопытна. Вот это ее посиделковское любопытство и удовлетворяют, изготовляя полузнаек торопливо и в массовом масштабе.
Так в начале марта 1917 года стояли в большой гостиной две изолированные парочки, толкуя о своем и воркуя о своем, когда распахнулась дверь и ворвался маленький вихрь. Вихрь ударил тяжелой дверью Федоса Платоновича, с грохотом опрокинул стул и сотворил еще нечто физически почти необъяснимое, что качнуло вдруг молодую бабку и нестарого деда навстречу друг другу.
Этим вихрем был Мишка, оставленный Варенькой в Княжом, потому что в последнее время ее что-то снова потянуло на плаксивое настроение и соленые огурчики.
Вызволять задержанных германцами солдат Старшов направился сам. Делал он это вопреки решению роты и полкового комитета, после долгой надсадной ругани, не из желания повторить собственный порыв у реки Равки, а исключительно из боязни спровоцировать противника на активные действия. До сего дня они мирно существовали окоп к окопу, ходили, не страшась внезапного выстрела, грелись на неярком солнце, периодически устраивали баньки и даже весьма дружелюбно заговаривали друг с другом. Как всякий окопник, Леонид дорожил затишьем более, нежели возможными наградами, и шел в германское расположение прежде всего во имя этого затишья. Кроме того, он хорошо знал немецкий, почему и позволил себе нарушить приказ входящего в силу полкового комитета, о чем, правда, предупредил Антипова.