Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Наверное, день 25 апреля я, прошедшая через тысячи тысяч глубоких ледяных потоков, запомню на всю бесконечно тоскливую вечность. Это день моей самой главной личной катастрофы. Ибо волчица не должна терять вот так своего любимого неразумного еще детеныша.
В тот трижды проклятый день не было меня во дворце, каприз Темного Царя унес меня в Кронштадт. Утром я оставила моего малыша, моего «шишечку» с Князем, он обожал маленького мальчика, коему даже я прочила Россию. Мой белый волчонок играл с Князем все утро, а потом нянюшка забрала его в детские покои.
Князь устроился играть в шахматы, как вдруг ясный день сменился тягостной хмарой. А затем засверкали молнии, раздался треск, потом взрыв, крик – пронзительно завизжала нянька. Князь ворвался в комнаты и остолбенел. К сидевшему на коленях у нянюшки ребенку подлетел золотой, огнедышащий змеище и поцеловал дите. Князь схватил «шишечку» на руки, мальчик обвис…
Я добралась до дворца лишь поздней ночью, влетела в детскую. Стоявший у окна государев денщик Лукич пил водку стопка за стопкой, губы его дрожали мелко – то ли от плача, то ли… от старательно скрываемой радости.
Князь сидел на кровати, держал на руках ребенка в длинной рубашонке, раскачивался из стороны в сторону и стонал, не обращая внимания ни на всполохнутую челядь, ни на вошедшего вслед за мной царя:
– Мученик мой маленький, безвинный, дитя мое… Я бросилась к нему, выхватила ребенка, ощупала торопливо – все косточки переломаны! Что же это, о боги?! Поднесла к свету – нет ни ран, ни кровоподтеков. Только… только голубое пятно поцелуя золотого змея на чистом детском лобике…
– Что… что народу-то скажем? – подступил Сухоруков к своему царю.
Меня пожрала немота, гулкая, вязкая, только что не убивающая. А лучше бы и убивала! Я молча впитывала в себя облик Темного Царя: вот задергалась его голова, вот опустился он на колени, вот пена серая на губах выступила…
Надо было вырваться из чудовищно страшных лап немоты. Даже если моя свеча ныне угасла.
– Распорядись сказать, Лукич, умер от оспы черной. Сгорел…
Отпели «шишечку» назавтра, в Троицком соборе, хоронили в закрытом гробу. Я все молчала, не плакала, уста словно кто-то печатью огненной запечатал. До тех пор, пока Сухоруков с ужимками препакостными не преподнес мне у входа во дворец бумагу:
– Вот, царица, реестр канцелярский. Все, что в нем позаписано, к тебе, царица моя, в покои перенесено.
Я рассеянно взглянула, мол, нашел, когда приставать, тупица: «Крестик золотой, пряжечки серебряные, свистулька с колокольчиками с цепочкою золотой, рыбка стеклянная, готоваленка яшмовая, фузейка, шпажка – ефес золотой, хлыстик черепаховый, тросточка…»
Я оттолкнула Князя, ударила Сухорукова по лицу кулаком и бросилась прочь. Знала, догонять не осмелятся.
Капли дождя искрами измороси оседали на одежде, напоминая мне о правах древнего полунощного божества, способного упрекнуть молодого, зарвавшегося ныне бога христиан. И упрек слился с тоскливым волчьим воем:
– Ты! Ты! Как можно погубить ни в чем не повинного ребенка?! Али, по-твоему, сие и есть высшая справедливость? Почему ты молчал, когда Темный Царь погнал на судилище Алешку, аки агнца безмозглого? Ни единого знака возомнившим себя земными богами ведь не подал! Ты! Где тогда, когда вьюнцу неразумному голову нитками суровыми пришивали, где ты был, «Вседержитель»? Это как, по-божески?! Ты требуешь у своей отупевшей от молитв паствы прощения великого, а сам?!
Конечно, сей бог молчал. А обучен ли он был когда-нибудь говорить-то? Я рухнула в раскисшую от дождя дорожку парка.
– Да, даже я беспомощна и ничтожна во Вселенной. Но дело не во мне. Ты, бог, встал на сторону Тьмы, еще гуще она нависла над Питербурхом… Понять тебя, Мстителя Христианнейшего мира, невозможно. Я слишком стара. Когда-нибудь мы встретимся с тобой и поговорим, поспорим…
…В тот день и в ночь дождливую жителей едва народившегося города до полусмерти пугала огромная белая волчица, оглашавшая тоскливым воем окрестности и белой тенью метавшаяся по улицам.
Январь 1725 г.
Наши души кормятся предательством, живут за счет предательства. Я часто предавал «мин херца каптейна», а он все равно доверялся мне, тут же крыл меня по матери в присутствии послов держав иноземных, обзывал «вором», как будто я был беспробудно глух и не слыхивал грязной брани.
Вор? Да! Я окончательно предал Темного Царя, встретив Ее. До встречи сей я мечтал убежать из моей жизни в другую, овеянную ветром небывалой свободы. И… оставался подле «мин херца каптейна» и упивался дорогой, отличной анисовой. Я принадлежал ему. Нестись на мягких серых волчьих лапах – прекрасно. Тогда забываешь о том, что ты раб, узник твоего времени, помешанного на деньгах и власти. Иногда меня терзало чувство, что живу я на какой-то неправильной земле. Я искал женщин, перепробовал многих, но глаза мои по-прежнему оставались слепы. Следовало искать сердцем, знаю. Но я ничего не чувствовал и потерянно бродил в лабиринте высоковластной подлости.
А потом Она нашла меня, и из травленного старого волчары я превратился в верного ручного пса, готового любого покусать ради нее. Во имя Ее.
У нее янтарно-желтые глаза с небывалой красоты узкими вертикальными зрачками, у нее нервные щеки. В страсти ее волосы белым шквалом падают вперед, закрывая породистое лицо, и я жадно читаю ее мысли, упиваюсь желанием обладать сим совершенством и безграничным чудом. Я – часть этой дикой, необузданной волчицы, я узнал ее. И моя душа исполнилась предательства пред моим другом, ставшим в одночасье злейшим врагом.
(Меня оскорбляет то, что он жив до сих пор, все эти годы я думал о нем, как о смердящем трупе. Вон, лежит, отчаянно цепляется за жизнь. – Он сильно пал духом, – шепчет Она с искренней жалостью. – Он выказывает даже молочную боязнь смерти.
Бедняга Феофан отойти не может от его ложа, Темный Царь все плачет и хватает его за руки. Мне кажется, что сияющей при неверном свете свечей ризой Феофана мин херц каптейн пытается заслониться от смерти, а та смотрит на него из ночной тьмы желтыми глазами с прекрасными вертикальными зрачками.
– Я есмь человек и смерти подлежу, – кричит он, ловит глазами Ее взгляд. – Сделай же что-нибудь!
Не будет Она ничего делать.
Я хочу похоронить его, а потому он уже мертв. Я мечусь по конторке, стараясь не слышать его звериный вой. Этот вой не кончается уже с шестнадцатого января, а сегодня двадцать восьмое. Его слышно даже за стенами дворца. И двенадцать дней подряд Она не спит, Она стережет его. Выстерегает.
Эх, сбежать бы сейчас отсюда в город! Я всегда любил гнать лошадей ночью по пустынным улицам, зачинающим хорошеть площадям. Уродливый шарм австерий, а по простому, по-нашенски, кабаков, смердящих табачным дымом и прогорклым салом. Их свечи, притягивающие к себе любое одиночество, музыку менуэта и горькую русскую песню, что рвется на волю из покрытых слюдой оконец. Народ гомонит, смеется, молчит, вглядывается в распахнутые навстречу кабацким завсегдатаям двери. Они могут стать частью моей судьбы, или же крохотной, обмирающей секундой моей жизни. А я стою и украдкой смотрю на них.