Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда аналитическая мысль — нож — применяется к опыту, в этом процессе что-то обязательно умерщвляется. Это сравнительно хорошо понято — по крайней мере, в искусствах. Приходит в голову то, что произошло с Марком Твеном: когда, овладев аналитическим знанием, необходимым для проводки судов по Миссиссиппи, он обнаружил, что река потеряла для него свое очарование. Что-то всегда гибнет. Но гораздо меньше заметно в искусствах то, что нечто, к тому же, всегда создается. И вместо того, чтобы зацикливаться на жертве, гораздо важнее видеть рождение и рассматривать процесс как какую-то непрерывность жизни-смерти, которая ни хороша, ни плоха — она просто есть.
Мы проезжаем через городок под названием Мармарт, но Джон не останавливается даже на перекур, и мы едем дальше. Опять жара, как в печке, какие-то изрытые пустоши — и вот мы уже пересекаем границу Монтаны. Об этом гласит щит у дороги.
Сильвия машет руками вверх и вниз, и я в ответ жму на сигнал, но когда бросаю взгляд на щит, то мои чувства отнюдь не праздничны. Неожиданно возникает какое-то внутреннее напряжение — у них его быть не может. Откуда им знать, что мы сейчас — там, где жил он.
Пока вся эта болтовня о классическом и романтическом понимании наверняка выглядит каким-то странным объездом при описании самого Федра, но чтобы добраться до сути, следует выбирать только этот окольный путь. Описывать физическую внешность Федра или его жизненную статистику означало бы скользить по поверхности, а это заведет нас не туда. Идти же прямо к нему — только навлечь беду.
Он был безумен. Когда смотришь прямо на безумного человека, видишь лишь отражение собственного знания того, что он безумен; а это означает не видеть человека вообще. Чтобы его увидеть, надо видеть то, что видел он, а когда пытаешься поймать видение безумца, то самое действенное — объезд. Иначе дорогу блокируют твои собственные мнения. Есть только один проход — и идти нам еще очень долго.
Я давал себе труд заниматься всеми этими анализами, определениями и иерархиями не ради них самих, а ради того, чтобы заложить фундамент понимания того, куда шел Федр.
Как-то ночью я сказал Крису, что Федр всю свою жизнь потратил на погоню за призраком. Так оно и было. Призрак, за которым он гнался, лежал в основе всей технологии, всей современной науки, всего западного мышления. Призрак самой рациональности. Я сказал Крису, что когда он его нашел, то хорошенько отдубасил. Наверное, что в фигуральном смысле это тоже правда. Он приоткрыл кое-что из того, что я надеюсь извлечь на свет, пока мы едем. Теперь настали такие времена, что и другие, наконец, могут найти там какую-то ценность. Тогда же никто не желал видеть призрака, за которым гнался Федр, но сейчас, я думаю, все больше и больше людей видят его — или же он мелькает перед ними в дурные мгновения, этот призрак, называющий себя рациональностью. Снаружи он бессвязен и бессмыслен, поэтому самые нормальные повседневные поступки несколько кажутся сумасшедшими из-за того, что несоразмерны с чем-либо еще. Это призрак нормальных повседневных допущений, объявляющий невозможной конечную цель жизни (оставаться живым), но от этого она не перестает быть конечной целью жизни. Великие умы по-прежнему сражаются с болезнями, чтобы люди могли жить дольше, и только безумцы спрашивают, зачем. Живут дольше с тем, чтобы иметь возможность жить дольше. Другой цели нет. Так говорит призрак.
В Бейкере, где мы останавливаемся, термометры показывают 108 в тени. Когда я снимаю перчатки, бензобак так раскален, что невозможно дотронуться. Двигатель зловеще потрескивает от перегрева. Очень плохо. Задняя шина тоже сильно стерлась, и я, приложив ладонь, чувствую, что она такая же горячая, как и бензобак.
— Придется ехать медленнее, — говорю я.
— Что?
— Думаю, не следует гнать больше пятидесяти.
Джон смотрит на Сильвию, а та смотрит на него. Между ними что-то уже говорилось по поводу моей медлительности. Оба выглядят так, будто с них уже почти хватит.
— Мы же хотели побыстрее добраться, — высказывается Джон, и они идут к ресторану.
Цепь тоже раскалилась и пересохла. В правой седельной сумке нашариваю баллончик со смазкой, завожу двигатель и брызгаю на движущуюся цепь. Она еще не остыла, и раствор испаряется почти мгновенно. Затем я выпускаю тоненькую струйку масла, даю ему немного стечь и выключаю двигатель. Крис терпеливо ждет, а потом идет за мною в ресторан.
— Мне показалось, ты говорил, что большой упадок наступит на второй день, — говорит Сильвия, когда мы подходим к кабинке, где они уже сидят.
— На второй или на третий, — отвечаю я.
— Или на четвертый и пятый?
— Может быть.
Они с Джоном снова переглядываются с тем же самым выражением, что и раньше. Кажется, оно означает: «Трое — уже толпа». Может, захотят ехать быстрее и дожидаться меня в каком-нибудь городке впереди. Я бы предложил им это сам, но если они поедут намного быстрее, то ждать меня в городке им не придется. Ждать меня они будут в кювете.
— Не знаю, как люди здесь это терпят, — говорит Сильвия.
— Крутая тут страна, знаешь ли, — отвечаю я с некоторым раздражением. — Они знают, что здесь круто, когда сюда едут, и готовы к этому. Если кто-то один жалуется, — прибавляю я, — то остальным становится еще тяжелее. У них есть жизненная сила. Они знают, как идти дальше.
Джон и Сильвия не очень разговорчивы, и Джон быстро допивает кока-колу и отходит к бару за стаканчиком. Я выхожу и снова проверяю багаж: после последней упаковки вещи немного ужались, и я выбираю слабину и всё перевязываю снова.
Крис показывает нам термометр на солнце, и мы видим, что ртуть поднялась намного выше 120 градусов.
Мы еще не выехали из города, а я уже весь взмок от пота. На ветру высыхаю меньше, чем за полминуты.
Жара просто припечатывает нас. Даже в темных очках приходится щуриться. Вокруг — ничего, кроме пылающего песка и бледного неба, такого яркого, что трудно вообще куда-либо смотреть. Все раскалилось добела. Настоящая преисподняя.
Джон впереди разгоняется все быстрее. Я бросаю думать о нем и сбрасываю скорость до пятидесяти пяти. Если не хочешь в такую жару неприятностей, то не станешь терзать покрышки на 85 милях в час. Лопнувшая шина на