Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каждый воскресный вечер мы слушали проповедь, которую читал либо Гэллоуз, либо Слаш, по очереди: Гэллоуз – в мантии магистра Кембриджского университета, с белым капюшоном, а Слаш – в мантии магистра Оксфордского университета, с красным капюшоном. В моей памяти засела одна необычная проповедь. Не помню, кто ее читал, но кто бы это ни был, он рассказал нам историю про группу солдат, проходивших строевую подготовку возле железной дороги. Что-то отвлекло внимание сержанта-инструктора, и он вовремя не скомандовал “кругом!”, так что солдаты, маршируя, вышли на рельсы – и попали прямо под колеса проходящего поезда. История, разумеется, выдуманная, и теперь я полагаю, что сам додумал ту мораль, которая мне запомнилась: что мы должны были восхищаться этими солдатами и их беспрекословным повиновением командиру. Вероятно, здесь память меня подводит. По крайней мере, я надеюсь, что это так. Элизабет Лофтус и ряд других психологов показали, что ложные воспоминания могут быть неотличимы от истинных. Это относится даже к случаям, когда недобросовестный психотерапевт специально убеждает в чем-то своих пациентов, например в том, что в детстве они были жертвами домогательств со стороны взрослых.
Однажды воскресную проповедь нам прочитал один из младших учителей, приятный молодой человек, которого звали Том Стедман. Судя по всему, он очень не хотел этого делать, но его уговорили. Это занятие явно вызывало у него отвращение. Я помню, что он часто повторял фразу “Зачем же рай?”. Меня бы это меньше удивило, если бы я догадался (тогда, а не много лет спустя), что это цитата из Браунинга[60]
. У другого любимого учениками молодого учителя, мистера Джексона, был красивый тенор. Как-то раз его упросили исполнить арию Генделя “Ибо вострубит…”, что он тоже сделал крайне неохотно, видимо, полагая (и вполне справедливо), что мы все равно не оценим его искусство.
Мы не ценили и тех лекторов и артистов, которые иногда выступали в нашей школе, хотя, наверное, хорошо уже и то, что я все-таки кое-кого запомнил. Среди них были капитан Кит-Джопп, прочитавший лекцию об археологии на тему “Никуда не исчезло”, леди Халл, сыгравшая на пианино в столовой “Венский карнавал” Шумана, кто-то, рассказавший нам об антарктических экспедициях Шеклтона, еще кто-то, показавший мерцающий черно-белый фильм о спортсменах двадцатых и тридцатых годов, в том числе о Сиднее Вудерсоне, и трио ирландских музыкантов, соорудивших для себя небольшую сцену и исполнивших песню про скрипку за девять пенсов[61]
. Одна лекция была о взрывчатых веществах. Лектор продемонстрировал нам предмет, который назвал динамитной шашкой, мимоходом заметив, что если ее уронить, то вся школа взлетит на воздух, после чего подбросил ее и поймал. Мы, конечно, поверили ему – наивные, легковерные дети. А как мы могли не поверить? Он был взрослым, а нам все время внушали, что нужно верить тому, что тебе говорят.
Мы верили не только взрослым. Мы проявляли легковерие и у себя в спальне, где нам каждый вечер врал с три короба наш главный любитель небылиц. Он уверял нас, что Георг VI – его дядя и что несчастный король живет в Букингемском дворце как пленник и передает оттуда прожектором отчаянные послания для нашего неутомимого рассказчика, своего племянника. Еще этот юный фантазер пугал нас историями об ужасном насекомом, которое спрыгивает со стены человеку на голову, прогрызает в виске аккуратную дырку размером со стеклянный шарик и помещает туда порцию яда, от которого человек умирает. Во время сильной грозы он рассказал нам, что, когда в человека попадает молния, тот не замечает этого в течение пятнадцати минут. Первым признаком неладного служит кровь, которая начинает сочиться из обоих ушей. Через некоторое время человек умирает. Мы в это поверили, и после каждой вспышки молнии мучительно ожидали, не потечет ли у нас кровь из ушей. Почему мы ему верили? Какие у нас были основания считать, что он знает больше, чем мы? Было ли хоть сколько-нибудь правдоподобно, что человек, в которого попала молния, может в течение пятнадцати минут ничего не чувствовать? Беда была, опять же, в том, что нам не было свойственно критическое мышление. Не следует ли с раннего возраста учить детей критически, скептически мыслить? Не следует ли учить всех нас сомневаться, оценивать правдоподобие, требовать доказательств?
Может быть, и следует, но нас этому не учили. Легковерие не только не порицалось, но даже поощрялось. Гэллоуз придавал огромное значение тому, чтобы еще до окончания школы мы все прошли конфирмацию по англиканскому обряду, и почти все ученики ее проходили. Единственными исключениями, насколько я помню, были один мальчик из католической семьи (ходивший каждое воскресенье в другую церковь, причем в завидной компании: симпатичная заместительница заведующей хозяйством тоже была католичкой) и еще один, не по годам развитой ученик, поражавший нас тем, что объявлял себя атеистом: он назвал Библию “святая чушь”, и мы каждый день ожидали, что его поразит громом (его иконоборчество, если не его умение логически мыслить, проявлялось и в свойственном ему стиле доказательства геометрических теорем: “Треугольник ABC выглядит равнобедренным, следовательно…”).
Я записался на подготовку к конфирмации вместе со всеми, и викарий церкви Св. Марка мистер Хайэм каждую неделю проводил для нас в школьной церкви соответствующие уроки. Это был красивый, благодушный седовласый священник, и мы слушали его развесив уши. Мы не понимали смысла того, что он нам рассказывал, но объясняли себе это тем, что еще слишком маленькие, чтобы понять. Теперь мне ясно, что мы и не могли ничего понять в его словах, просто потому, что никакого смысла в них и не было, это были сплошные бессмысленные выдумки. У меня сохранилась Библия, подаренная в день конфирмации, и мне то и дело случается к ней обращаться. На сей раз это была уже не детская версия, а настоящая “Библия короля Якова”, и я до сих пор помню наизусть некоторые из лучших ее фрагментов, особенно из Экклезиаста и Песни песней (написанных, разумеется, вовсе не Соломоном).
Моя мать недавно рассказала мне, что мистер Гэллоуэй звонил родителям каждого ученика, чтобы сказать, какое огромное значение он придает нашей конфирмации. Он говорил, что в 13 лет дети особенно восприимчивы, поэтому конфирмацию следует проходить не позже этого возраста, прививая ребенку твердые религиозные устои еще до публичной школы, где ему грозит столкнуться с антирелигиозным влиянием. Что ж, по крайней мере, он честно признавался в своих замыслах относительно наших неокрепших умов.
В период подготовки к конфирмации я стал очень религиозным. Я сердито упрекал свою маму за то, что она не ходит в церковь. Она воспринимала это очень спокойно, вместо того чтобы послать меня куда подальше, как следовало бы сделать. Каждый вечер я молился, но не стоя на коленях у кровати, а свернувшись в позе эмбриона под одеялом, где, как я сам себя убедил, у меня был “свой собственный уголок общения с Богом”. Я хотел (хотя так и не осмелился) пробраться глубокой ночью в школьную церковь и преклонить колени перед алтарем, где, как я верил, мне может явиться видение ангела (но, разумеется, только если я буду молиться достаточно усердно).