Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она ушла по делам, а мне остались таможенные бумаги и прайс-лист нефтяной компании.
На следующий день я ещё раз продлил визу и стал думать, что всё равно придумаю, как остаться с Анной, даже если Иткин перестанет платить мне деньги и отзовёт обратно.
Утром, когда мы завтракали, я подумал, что теперь мы похожи на образцовую семью — я в белой рубашке и галстуке, жена готовит мне кофе и яичницу, нужно только достать свежую газету.
Рассеянно раскрыв её, я увидел фотографию Багирова.
Багиров лежал в лифте, я сразу узнал его, несмотря на неестественную позу.
Только на фотографии его голова была наклонена к плечу. Багиров был мёртв, а вместо глаза у него было выходное отверстие пули. Рядом, в соседнем газетном квадратике, чёрный на белом фоне, висел в пустоте его смертный медальон.
А рядом была другая фотография — фотография фальшивого командировочного, человека, которого я сам привёз в Берлин. Его застрелили потом, когда он, бросив пистолет, бежал к ожидавшей его машине.
«В Берлине убит русский полицейский», — вот что писали про Багирова в газете.
«Вот она, твоя армия, вот что ты выбрал», — думал я про себя, но мысли мои путались. Тот медальон, что был перед моими глазами, когда мы проговорили всю ночь, прежде чем расстаться в шуме московского утра навсегда, был действительно медальоном смертника. Интересно, что думали немецкие менты, разглядывая этот медальон с чужой фамилией, и сколько времени Багиров был тем владельцем металлической пластинки, имени настоящего владельца которой я никогда не узнаю. И вот теперь меня окружают убитые. Одного убили при мне, когда мы вместе спускались с горы, другому выстрелили в затылок посередине Азии, о новой смерти я узнаю из газет.
Кому Багиров перебежал дорогу, зачем русский полицейский суется в Германию — откуда мне знать?
Мои друзья мертвы, а это была часть меня самого.
— Ты его знал? — спросила Аня, наклонившись ко мне.
— Мы служили вместе, — сказал я и соврал — Мы никогда вместе не служили. Да и служил ли я? Была ли у меня прошлая жизнь? Может быть, я сам себе придумал её?
Но мёртвый воин Багиров, лежащий на стерильном полу немецкого лифта, с определённостью говорил о том, что эта жизнь была. Более того, то, что я видел в чужой газете, свидетельствовало о том, что грани между жизнью прошлой и нынешней нет.
— Он был похож на Дон Кихота, знаешь, на того Дон Кихота, который умело снимает часовых, а потом освобождает разбойников. Это был специально обученный Дон Кихот, который перекусывает колючую проволоку, а потом нашпиговывает мельницу синтетической взрывчаткой.
— Но даже такому Дон Кихоту теперь не выжить, — произнесла Аня, посмотрев мне в глаза.
Было ясно, что она примеряет судьбу Багирова на меня, и с надеждой сличает: кажется, не очень похоже. Мне же казалось, что с той жизнью покончено навсегда. Бояться было нечего.
Но всё это были вестники из прошлой жизни, которая ушла, а пока мы ходили по немецкой земле, и собаки, чующие счастье, прыгали вокруг нас.
Однажды мы снова пришли в другие гости, хотя гостями назвать такой вечер невозможно.
Скорее, это был раут. Я удивился, как преобразилась Анна, теперь она превратилась в светскую даму. Она мало рассказывала мне про свою работу, а мне не хотелось подробностей. В мире всё одинаково — несмотря на разный цвет денег. Работа была важной и очень денежной, и это всё, что я понимал.
Теперь Анна улыбалась немного чопорным хозяевам, беседовала то с тем, то с другим. Был там даже человек в чёрном с подносом, на котором стояли бокалы.
Все это интересовало меня, меня интересовало то, как ходят эти люди и как они берут шампанское с подноса. Меня интересовало то, как разговаривают на раутах, и это надо было запомнить.
Меня даже познакомили с кем-то. Женщина задала мне вежливый вопрос, и, не дождавшись ответа, исчезла. Возник из тёмного угла, просто сгустился из воздуха человек, назвавшийся почти русской фамилией. Он представился доктором, специалистом по перегонке нефти.
— Вы, наверное, испытываете стыд по поводу действий ваших войск, — важно сказал доктор Панков. — Это чудовищно, но я должен сказать, что вы лично ни в чём не виноваты.
«Старый дурак, — думал я про себя, — много ты понимаешь в страхе. Всё не так просто. Слышал бы ты, как молится мать о смерти своих детей».
Потом Панков, или, может, Pankoff, а может, Pankov, стал говорить отчего-то про Фрейда. Тон его стал менторским, и скука накрыла меня пыльным покрывалом. Панков говорил о том, что лишь недавно освободился от родительского гнёта, а ему уже пятьдесят пять, и вот Восточная Европа тоже освободилась, освобождается, освободится от гнёта и будет изживать этот комплекс. Я слушал, как нефтяной доктор рассказывает о «осси» и «весси», о том, как консультирует химическое производство в бывшей ГДР, а я искал глазами Аню, потерявшуюся в толпе.
Но потом я приметил одного из приглашённых. Вырвавшись из цепких объятий Панкова, уже рассказывавшего анекдоты, в которых самое сложное было — угадать момент, когда нужно понимающе усмехнуться, я начал изучать седого человека, ни с кем не вступавшего в беседу. Чем-то он напомнил мне человека, подошедшего ко мне в ночном крымском баре с предложением выпить за сороковую армию. В них было что-то общее, и оба были не на своём месте.
Мы постояли рядом и, наконец, заговорили.
— Я уехал из Югославии в тот год, когда умер Тито, — сказал этот человек. — По личным причинам. У нас уже тогда было проще, чем у вас.
— В тот год, когда умер Тито, — повторил он.
А я помнил старые журналы, которые читал в детстве на даче, и где маршал изображался в виде барбоса, сидящего на груде черепов. Там шла речь о клике Тито-Ранковича, и вот давно нет ни Ранковича, ни Тито, нет и той Югославии.
Когда хоронили Тито, не полагалось вспоминать о 1948 годе, и это умолчание, наверное, привлекло моё внимание к истории этой страны. Югослав был из Цетиньи — давней столицы Черногории, того края, где до сих пор говорили: «Мы — маленький народ, но нас с русскими — двести миллионов». Это был лозунг, придуманный давно, и им пользовались разные люди. Оттого, наверное, я боялся повторить эти слова.
— В тот год, когда умер Тито, — продолжал югослав, — я всё понял.