Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он, пожалуй, предпочел бы сейчас провести свободный вечер в болтовне с Марковым, нежели рассуждать с Мадьяровым на казанских ассамблеях. Марков удивительно точно подмечал все смешное в людях, беззлобно и в то же время ядовито осмеивал человеческие слабости. Он обладал изящным умом, да к тому же Марков был первоклассным ученым. Быть может, самый талантливый физик-экспериментатор в стране.
Штрум уже надел пальто, когда Людмила Николаевна сказала:
– Марья Ивановна вчера звонила.
Он быстро спросил:
– Что же?
Видимо, лицо его изменилось.
– Что с тобой? – спросила Людмила Николаевна.
– Ничего, ничего, – сказал он и из коридора вернулся в комнату.
– Собственно, я не совсем поняла, какая-то неприятная история. Им звонил, кажется, Ковченко. В общем, она, как всегда, волнуется за тебя, боится, что ты навредишь себе опять.
– В чем же? – нетерпеливо спросил он. – Я не понял.
– Да вот, говорю, и я не поняла. Ей, видимо, было неудобно по телефону.
– Ну, повтори еще раз, – сказал он и, раскрыв пальто, сел на стул возле двери.
Людмила смотрела на него, покачивая головой. Ему показалось, что глаза ее укоризненно и печально смотрят на него.
А она, подтверждая эту его догадку, сказала:
– Вот, Витя, позвонить утром Чепыжину у тебя нет времени, а слушать про Машеньку ты всегда готов… даже вернулся, а уже опоздал.
Он как-то криво, снизу поглядел на нее, сказал:
– Да, я опоздал.
Он подошел к жене, поднес ее руку к губам.
Она погладила его по затылку, слегка потрепала волосы.
– Вот видишь, как стало важно и интересно с Машенькой, – тихо сказала Людмила и жалко улыбнулась, добавила: – С той самой, которая не может отличить Бальзака от Флобера.
Он посмотрел: ее глаза стали влажными, ее губы, ему показалось, дрожали. Он беспомощно развел руками, в дверях оглянулся.
Выражение ее лица поразило его. Он спускался по лестнице и думал, что, если расстанется с Людмилой и никогда не встретится с ней, это выражение ее лица – беспомощное, трогательное, измученное, стыдящееся за него и за себя, – никогда, до последнего дня жизни не уйдет из его памяти. Он понимал, что в эти минуты произошло очень важное: жена дала понять ему, что видит его любовь к Марье Ивановне, а он подтвердил это…
Он знал лишь одно. Он видел Машу, и он был счастлив, если же он думал, что не увидит ее больше, – ему нечем было дышать.
Когда машина Штрума подходила к институту, с ней поравнялся «ЗИС» Шишакова, и оба автомобиля почти одновременно остановились у подъезда.
Они шли рядом по коридору так же, как недавно шли рядом их «ЗИСы». Алексей Алексеевич взял Штрума под руку, спросил:
– Значит, летите?
Штрум ответил:
– Видимо, да.
– Скоро мы с вами и вовсе расстанемся. Будете как некий равный государь, – шутливо сказал Алексей Алексеевич.
Штрум вдруг подумал: «Что он скажет, если я спрошу, а случалось ли вам влюбляться в чужую жену?»
– Виктор Павлович, – сказал Шишаков, – удобно ли вам зайти ко мне часика в два?
– К двум я буду свободен, с удовольствием.
Ему плохо работалось в этот день.
В лабораторном зале Марков, без пиджака, с засученными рукавами, подошел к Штруму, оживленно сказал:
– Если разрешите, Виктор Павлович, я несколько попозже зайду к вам. Есть интересный разговор, каляк.
– В два я должен быть у Шишакова, – сказал Штрум. – Давайте попозже. Мне тоже хочется вам кое-что рассказать.
– К двум к Алексею Алексеевичу? – переспросил Марков и на мгновенье задумался. – Кажется, догадываюсь, о чем будут вас просить.
55
Шишаков, увидев Штрума, сказал:
– А я уж собирался вам позвонить, напомнить о встрече.
Штрум посмотрел на часы.
– По-моему, я не опоздал.
Алексей Алексеевич стоял перед ним, огромный, закованный в серый нарядный костюм, с массивной серебряной головой. Но Штруму глаза Алексея Алексеевича теперь не казались холодными и надменными, это были глаза мальчика, начитавшегося Дюма и Майн Рида.
– У меня к вам сегодня особое дело, дорогой Виктор Павлович, – сказал, улыбаясь, Алексей Алексеевич и, взяв Штрума под руку, повел его к креслу. – Дело серьезное, не очень приятное.
– Что ж, не привыкать стать, – сказал Штрум и скучающе оглядел кабинет огромного академика. – Давайте займемся делом.
– Так вот, – сказал Шишаков, – за границей, главным образом в Англии, поднята подлая кампания. Мы несем на себе главную тяжесть войны, а английские ученые, вместо того чтобы требовать скорейшего открытия второго фронта, открыли более чем странную кампанию, разжигают враждебные настроения к нашему государству.
Он посмотрел Штруму в глаза, Виктор Павлович знал этот открытый, честный взгляд, каким смотрят люди, совершая плохие дела.
– Да-да-да, – сказал Штрум, – в чем же, однако, эта кампания?
– Кампания клеветническая, – сказал Шишаков. – Опубликован список якобы расстрелянных у нас ученых и писателей, говорится о каких-то фантастических количествах репрессированных за политические преступления. С непонятной, я бы даже сказал, подозрительной горячностью они опровергают установленные следствием и судом преступления врачей Плетнева и Левина, убивших Алексея Максимовича Горького. Все это публикуется в газете, близкой к правительственным кругам.
– Да-да-да, – трижды сказал Штрум, – что же еще?
– В основном вот это. Пишут о генетике Четверикове, создали комитет его защиты.
– Дорогой Алексей Алексеевич, – сказал Штрум, – но ведь Четвериков действительно арестован.
Шишаков пожал плечами.
– Как известно, Виктор Павлович, я не имею отношения к работе органов безопасности. Но если он действительно арестован, то, очевидно, за совершенные им преступления. Нас с вами ведь не арестовывают.
В это время в кабинет вошли Бадьин и Ковченко. Штрум понял, что Шишаков ожидал их, заранее, видимо, договорился с ними. Алексей Алексеевич даже не стал объяснять вновь пришедшим, о чем шел разговор, сказал:
– Прошу, прошу, товарищи, садитесь, – и продолжал, обращаясь к Штруму: – Виктор Павлович, сие безобразие перекочевало в Америку и было опубликовано на страницах «Нью-Йорк таймса», естественно, вызвав чувство возмущения среди советской интеллигенции.
– Конечно, иначе и быть не могло, – сказал Ковченко, глядя Штруму в глаза пронзительно ласковым взглядом.
И взгляд его карих глаз был так дружествен, что Виктор Павлович не высказал естественно возникшей у него мысли: «Как же возмутилась советская интеллигенция, если она «Нью-Йорк таймса» отродясь не видела?»
Штрум повел плечами, помычал, и эти действия могли, конечно, означать его согласие с Шишаковым и Ковченко.
– Естественно, – сказал Шишаков, – в нашей среде возникло желание дать достойную отповедь всей этой мерзости. Мы составили документ.
«Да ничего ты не составлял,