Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нинка торопливо кивнула, она своего добилась: купит.
Когда Люся вышла, Нинка выпорхнула следом. Наверно, решила караулить ее у ворот, а то побежала за ней в магазин, чтобы там, на людях, в самый удобный момент вынырнув из толпы, ткнуть пальцем в витрину:
– Тетя Люся, мне вот этих, я эти люблю.
Она нигде не пропадет, ни в мать, ни в отца – в лихого молодца.
Опять старуха забылась, растерялась сама с собой, а когда очнулась, полкомнаты было залито солнцем. Она стала следить за ним, боясь и хотя, чтобы оно скорей подобралось к кровати. Ей казалось, что сегодня в этот день, в который она не имела права заступать, ей может открыться то, чего не знают при жизни; старуха во все глаза смотрела на солнце на полу, на его широкое горящее пятно, надеясь увидеть в нем рисунок или услышать голос, которые бы ей что-то разъяснили. Пока ничего не было, но солнце все ближе и ближе подступало к старухе, наползая на кровать справа, где оно выпрямлялось в окне. В его молчаливом пронзительном свете чудилась с трудом сдерживаемая веселая тугая сила, и старухе вдруг пришло в голову, что солнце может растопить ее, как какую-нибудь рыхлую, прикрытую тряпьем снежную фигуру. Она пригреется от него, приласкается, а сама, не замечая того, начнет все убывать, убывать и убывать, пока не исчезнет совсем. Придут люди, а в кровати никого нет. Они решат, что она опять полезла на улицу. Старуха так и подумала: «люди», не делая разницы для своих и чужих.
Солнце наконец поднялось в кровать, и старуха подставила под него руку, набирая тепло для всего тела. Ей показалось, что вместе с теплом в нее натекает слабость, но старуху она не испугала: слабость была мягкой, приятной. Старухе только не хотелось бы уснуть, пускай все происходит на памяти.
Где-то неподалеку заговорила с кем-то Варвара, и старухе вдруг пало на ум еще одно, что она совсем забыла. Выдавливая из себя голос, старуха позвала Варвару, но никто ей не ответил: голос был слишком тихим и ушел недалеко. Старуха крикнула еще, на этот раз сильнее. Варвара услыхала, пришла.
– Че тебе, матушка?
– Сядь. – Старуха глазами показала на кровать возле себя.
Варвара села:
– Че, матушка?
– Погоди, – Старуха собралась со словами. – Помру я…
– Не говори так, матушка.
– Помру я, – повторила старуха и сказала: – Обвыть меня надо.
– Че надо?
– Обвыть. Оне не будут. Тепери ни ребенка ко сну укачать, ни человека в могилу проводить – ниче не умеют. Одна надежа на тебя. Я тебя научу как. Плакать ты и сама можешь. Надо с причитаньем плакать.
Похоже, Варвара поняла, на лице ее выступил страх.
– От слушай. Я ишо мамку свою тем провожала, и ты меня проводи, не постыдись. Оне не будут. – Старуха вздохнула и прикрыла глаза, приводя в порядок давние, полузабытые слова, которыми теперь не пользуются, потом тонким, протяжным голосом начала: – «Ты, лебедушка моя, родима матушка…»
– Матушка-а-а! – качая головой, словно отказываясь участвовать в этой затее, взвыла Варвара.
– Да не реви ты, – остановила ее старуха. – Ты слушай покуль, учись. Не надо сичас реветь. Я ишо тут. Слезы на потом оставь, на завтрева. А то кто-нить придет и перебьет нас. Давай потихоньку.
Она подождала, пока Варвара немножко утихнет, и начала снова:
– «Ты, лебедушка моя, родима матушка…»
– «Ты, лебедушка моя, родима матушка», – сквозь рыдания повторила за ней Варвара.
– «Куда же ты снарядилася, куда же ты сподобилася?»
– «Куда же ты снарядилася, куда же ты сподобилася?»
Старуха села в кровати и, успокаивая, обняла Варвару за плечи. Голос ее стал настойчивей, сильней.
Во котору дальнюю сторонушку?
По дороженьке проежжей.
По дубравушке зеленой,
К матушке Божией церкве,
Ко звону колокольному,
Ко читаньицу духовному,
А из матушки Божией церкве
В матушку сырую землю,
Ко своему роду-племеню.
День продолжался, и продолжался солнечно, тепло, свободно, в воздухе стоял тот особый, с горчинкой зной, который бывает в начале ясной осени. Небо, по-прежнему синее, светло-синее сверху, только у самого края за рекой, где вечером заходить солнцу, чуть подернулось дымчатой, безобидной с виду пленкой, выше и левее, выплывая в небо, висела одинокая прозрачная тучка, слишком игрушечная, чтобы вызывать тревогу, словно нарочно выпущенная, чтобы ею можно было любоваться. Весь остальной простор над головой оставался чистым, глубоким и выражал бесконечный покой, под которым, заливаемая солнцем, легко и послушно лежала земля.
Михаил давно уж томился на предамбарнике, подперев ладонью лицо, глушил одну за другой папиросы. К нему подсел Илья, поинтересовался:
– Не опохмелялся сегодня?
Михаил покачал головой.
– А я немножко принял. Так, для настроения. Слыхал, мать-то у нас уж на ноги встала?
– Слыхал.
– Плясать скоро будет – ага. Вот и возьми ее. – Он засмеялся и предложил: – Может, выпьем помаленьку. Тут рядом, далеко ходить не надо.
– Нет, – отказался Михаил. – Хватит. Почудили вчера, и хватит.
– Да, ты вчера здорово перебрал. Набрасываться стал на всех на нас. С матерью ругался.
– Я с ней не ругался.
– Она-то на тебя здорово рассердилась – ага. Особенно за Таньчору. Готова была отлупить тебя. Это точно. – Он опять засмеялся и вдруг спросил: – Слушай, а когда это ты отбил Таньчоре телеграмму, чтоб не приезжала? Я же с тобой все эти дни был, никуда от тебя. Когда ты успел?
Михаил щелчком стрельнул от себя окурок, к которому кинулись курицы, и посмотрел брату в глаза.
– А я не отбивал ей никакой телеграммы, – сказал он.
– Как – не отбивал?
– Вот так.
– Ты же говорил, что отбивал? Вчера из-за этого весь сыр-бор и разгорелся. Не помнишь, что ли?
– Почему не помню? Помню. А если бы не говорил, ты знаешь, что бы с матерью было? Лучше уж обмануть, чтоб она не ждала.
– Но… Но где же тогда Таньчора?
– Откуда я знаю?
– Вот это да! Вот это фокус так фокус!
– Ты только не выдавай им меня, пусть думают, что отбивал, – торопливо сказал Михаил, потому что от ворот к ним шла Люся.
Он опустил голову: сейчас начнется. Припомнит вчерашнее и позавчерашнее, все, что было и не было. Стыдить его сейчас бесполезно, он потом пристыдит себя сам, и это будет куда полезней, а выслушивать ее выговоры тошно – ну их! И без того хоть сбегай