Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что же вы его не выпускали?
– Думал, пускай созреет. Каждый плод с ветки надо снимать спелым. А то оскомину набьешь. И если бы не болезнь негодяя Гоцци…
– Что же, Брешиани не поспел еще, по – вашему?
– Не поспел? Нет – не то…
Под у м а л – под у м а л.
– Я вам вот что скажу. Он слишком много дает публике; всё, что у него есть, всё… Так нельзя. Он, как мот, швыряет ей талант полными горстями. Ему надо будет поскупиться… Поскупиться. Да – с.
В четвертом акте театральный доктор отыскал импресарио.
– Ну, слава Богу!
– Что слава Богу?
– Завтра я вам поставлю Гоцци на ноги. Он будет играть.
– Вот что, любезнейший, если вы поставите мне Гоцци на ноги, так я вас собью с них… Поняли?
– Ничего не понял!
– Мне Гоцци не нужен… И если вы его не удержите в постели, я вам не заплачу ни одной копейки.
Доктор посмотрел на него… Подумал.
– Я полагаю, ему полезнее полежать еще…
– Я тоже…
– Во всяком случае, вы можете на меня рассчитывать…
И Гоцци встал тогда, когда сезон с дополнительными десятью спектаклями был окончен, а имя Брешиани уже гремело на всю Италию.
IV
Какая это была ночь! Боже, какая ночь! Первая ночь после первого успеха.
Он жил тогда ужасно и в жалкую конуру возвращался потрясенный.
У него в ушах еще гремели рукоплескания. Он сам не помнил, как он выходил к рампе. Ясно ему было только одно: всё то, о чем он мечтал, к чему готовился, делалось явью. Успех настоящи й, большой. Он его читал в глазах товарищей, в лице импресарио, в толстой морде, часа три назад так неистово свиставшей ему из первого ряда, в поклоне капельдинера, выбежавшего проводить его на крыльцо. А ведь еще вчера тот же капельдинер, проходя мимо, без церемонии толкал его плечом…
Брешиани был в жару. Прохлада узких улиц нисколько его не освежала. На одной он прислонился к старой мраморной колонне. Луна светила ярко, и весь черный на белом камне сам он казался давно потемневшим изваянием. Мимо шли люди. Они повторили его имя, не узнавая сегодняшнего героя в оборванце. И Карло жадно слушал их, так жадно, как пилигрим в опаленной солнцем пустыне припадает к случайно попавшемуся ключу. Кажется, не оторвался бы. Он следовал за ними по той стороне, где лежала тень громадных слепых домов, закованных в железные, ржавые балконы. И еще раз убеждался, что говорят о нем, именно о нем. Сравнивают его, и с кем же – с первоклассными артистами, сделавшимися славою своей родины…
Вон старик, – он, видимо, знает театр и переслушал на веку не одну сотню артистов. И тот восторженно выкрикивает: «Да, господа, или я дряхлый осел, или сегодня родился в Италии новый гений… Запомните этот день и то, что я говорю вам». И Брешиани нарочно перегоняет его. Ему хочется узнать, кто это, – и радость захватывает ему дыхание. Еще бы, сам Галли, суровый театральный критик, от двух – трех строк которого знаменитый Гоцци хватался за голову и орал потом на весь театр: «Он у меня отнимает кусок хлеба…»
Перечитывая Галли, Брешиани соглашался с ним… Неужели завтра тот скажет о нем то же, что и сегодня? Но ведь это что же значит? Италия узнает имя счастливого дебютанта. Все, все, от Альп до Тирренского моря, от Средиземного до Адриатики… И в приподнятом настроении молодому артисту хотелось крикнуть и старику Галли, и всем на улице: «Cмотрите на меня, ведь, это я сам, сам! Брешиани, о котором вы сейчас говорили, никто иной, как я! Повторите мне еще, еще!». Хорошо, что удержался.
Пробираясь мимо незакрытых еще кофеен и глядя в окна, он думал, что и там все говорят о нем, именно о нем… О чем же им еще и болтать теперь? И как могут те, вон, двое спокойно играть в шахматы, когда только что недалеко от них, в театре Филармонико[23], совершилось такое событие? И, тут же замечая свои лохмотья, он откидывался… Еще чего доброго, его узнают, позовут… Едва ли за всё это время ему не в первый раз стыдно болтавшегося на нем обношенного сюртука с продранными локтями и шляпы, давно утратившей цвет гораздо более похожей на старый развалившийся гриб. «Погодите, я скоро войду сюда к вам, как равный к равным, и каждый из вас сочтет за честь, если я протяну ему руку»…
Он быстро подымался по узкой лестнице, вившейся, как штопор, в его маленькую комнату под крышей. Окно было открыто, – весь большой город, залитый лунным светом, лежал у его ног… Но Карло еще не мог смотреть. Недавнее возбуждение сказалось упадком нерв. Рухнул в постель, лицом в подушку, и заплакал – в первый раз в жизни, сам не зная, чего он плачет, зачем эти слезы? Теперь на рубеже тяжелого прошлого, в дверях новой жизни, нового счастья, он вдруг почувствовал жалость к себе – такому нищему, такому загнанному, забитому, пришибленному. Перед ним несколько лет, обидных, скучных, тусклых, проносились в тумане, захватывавшем дыхание.
V
Когда он пришел в себя, город за окнами спал. Громадный и молчаливый, он таинственно уходил вдаль, казавшуюся бесконечной. Все эти дворцы, храмы и башни точно склоняли каменные колени перед мистическим светом с высоты. Черными щелями чудились улицы. Где они выступали под месяцем, их чугунные балконы напоминали паутину, которою сказочные пауки заткали мертвую Верону… Серебряные ладони площадей и на них резкие тени узких и высоких колоколен… Фасады церквей, точно скрижали, поднятые каменными руками к небу, и между ними торжественные молитвенные кипарисы – как монахи, что вдруг поднялись из старых и забытых гробниц – сказать вам memento mori!
Карлино встал и подошел к окну. Еще недавно каменная громада сурового города обдавала его холодом и ужасом. Ему казалось: ну, что он может сделать с величавыми гробницами, где задохнулись даже закованные в сталь Скалигеры[24], откуда, не совладав с железными сердцами, ушел великий Данте[25]? Как сквозь мраморы пробиться к сердцу, заставить понять и полюбить себя? И задача его жизни, в виду гордых башен, чудилась ему не выполнимой… Он чувствовал, что сфинкс уже занес