Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Предположим, — кричал месье Саша, задирая указательный палец, — это всего лишь предположение! — что в этом мире, который у вас перед глазами, я веду образ жизни обычного человека, живу нормально, спокойно, скажем даже, счастливо… но ведь это ужасно! Это значит, что там, в зеркальном мире, я не что иное, как человеческое отребье, отщепенец, подонок… гомик какой-нибудь, не приведи господь! А? Кошмар! Понятно, да? Я разбиваю свою тамошнюю, зеркальную жизнь! И наоборот: если тут я благоразумно предаюсь пороку и пре-ду-смо-три-тельно гублю свою жизнь, то обеспечиваю себе там небывалое процветание. Понимаете? Если тут я нищий неудачливый актер, то там, может, играю Гамлета перед президентом республики, цветы, аплодисменты, блеск! Президент спускается из своей ложи и говорит: «Я преклоняюсь!» — и прикалывает мне на грудь Большой крест ордена Почетного легиона! Потом говорит: «Честь по заслугам», — и ведет меня в Елисейский дворец пообедать вдвоем в отдельном кабинете. Вот это да! О чудный миг! «Сыграй мне Гамлета, Саша», — просит он. И я играю Гамлета, для него одного. О чудный миг! Вокруг раки, икра, красный бархат, метрдотели в пудреных париках, а посередине я, сидя на диване, с бокалом шампанского в одной руке и черепом в другой, читаю президенту Франции монолог Гамлета. За такую минуту лучший артист на свете готов жизнь отдать. Чего ради я должен лишать себя всего этого? Ради каких-то дурацких условностей, какой-то, видите ли, благопристойности и нравственности — да я бы эту муть легко отдал даже за скромный успех в провинциальном театре!
Он пытался приобщить к своей теории работающих в заведении девушек, и это ему удалось. Помню, как-то раз поздно ночью мы с месье Саша и девушками ужинали луковым супом и одна из них, по имени Дженни, наслушавшись его речей, сказала:
— Выходит, когда я тут обслуживаю клиента, там — выхожу замуж?
— Совершенно верно! — умилился Саша, державший в одной руке ложку, в другой кусок хлеба. — В церкви, вся в белом, с флердоранжем!
— Так, — продолжала рассуждать девица, — а что там происходит, когда тут я обслуживаю сорок клиентов за день?
Великий артист открыл рот, чтобы ответить, но не придумал, что именно, а потому заткнул его хлебом и пробормотал: «Этот вопрос надо обдумать». Потом быстро доел суп и улизнул, не пожелав нам спокойной ночи и бросив злобный взгляд на Дженни.
Дженни была не такой, как другие. Коренастая черноволосая толстуха с помятым, одутловатым лицом и странной улыбкой, которая придавала ему не веселое, а грустное выражение. Девушки выходили в бар почти голыми, в одних чулках, бюстгальтере или трусиках, смотря по тому, какую часть тела предпочитали не выставлять напоказ. Дженни надевала бюстгальтер и черные чулки — у нее были варикозные вены на ногах. Впрочем, это не мешало ее популярности. Помню, как-то раз, когда Дженни была занята, ее спросил какой-то грузчик с рынка. Он не мог вспомнить имя и объяснил:
— Ну, ту, у которой вены на ногах!
В таком вот наряде Дженни обычно сидела у матовой стеклянной перегородки и читала. Но проворно прятала книгу, как только подходил клиент. «Чтобы не отпугивать робких, которые не любят слишком умных женщин», — объясняла она. В бордель захаживали студенты Сорбонны, и Дженни выпрашивала у них книжки, чаще всего классическую литературу. Однако сама читала все больше научно-популярную, особенно книги Жана Ростана[8]. Она считала его «очень компетентным» и, по ее словам, многого ожидала от прогресса в биологии. Вообще, как я заметил, все работавшие в заведении на улице Юшетт девицы чего-то или кого-то ждали (смутно представляя себе предмет ожиданий): кто писем, кто настоящей любви, кто прогресса в биологии, — но приходили только клиенты. Я часто разговаривал с Дженни, она всегда рассказывала о биологии и вообще о науке, которая «скоро все изменит». Она была уверена, что в мире ничего нельзя изменить, пока не изменится сам человек. На некоторых овощных культурах, в частности на томатах, уже получены обнадеживающие данные такого рода, и если можно усовершенствовать помидоры, то в принципе это достижимо и с людьми. Вывели же помидоры без семян! Видимо, Дженни ожидала появления человека без семян. Товарки считали ее малость чокнутой — в этом была доля правды — и говорили, что если она так и будет целыми днями забивать себе голову своей биологией, то совсем «с катушек съедет». Немудрено, что в третьесортном борделе, куда обычно поступали не слишком образованные девушки, такие идеи мало кто разделял. Но Дженни все читала и читала и на каждого нового клиента смотрела с надеждой: не он ли тот долгожданный окультуренный овощ, чудо любви и самоотверженности. Еще она любила поэзию, однажды я застал ее с раскрытым на голых коленках томиком Превера.
— Будь я поэтом, — вздохнула она, — я бы писала вот так.
С некоторого времени я стал замечать, что Леонс ходит на улицу Юшетт не только из дружеских чувств к старому Дарлингтону. Ему явно нравилась Дженни. У них была разница почти в двадцать лет, Дженни относилась к нему по-матерински и в его присутствии не отвлекалась ни на кого другого. Раза два мы все втроем ездили в воскресные дни гулять в парк Бютт-Шомон. Леонс и Дженни, рука об руку, молча шли впереди, а я томился в одиночестве и думал о Жозетте. В одну из таких прогулок Дженни, в ту пору открывшая для себя Лафонтена, сидя на травке, прочитала нам добрых два десятка басен. А потом спросила Леонса:
— Можешь выучить для меня какую-нибудь басню наизусть?
— С ума ты сошла! — возмутился Леонс.
— Ну пожалуйста, для меня! Например, вот эту, она чудесная: «Два голубя друзьями были…»
Она дочитала басню до конца, перевела дух, закрыла книгу и сказала:
— Любовь — как это все-таки прекрасно!
Я и думать забыл об этом случае, когда несколько дней спустя мы с Вандерпутом вошли в гостиную взять инсулин и застали Леонса за странным занятием. Он сидел в кресле с книгой в руках и, закрыв глаза, повторял:
Два Голубя друзьями были,
Издавна вместе жили, и кушали, и пили,
Соскучился один все видеть то ж да то ж;
Задумал погулять и другу в том открылся…[9]
Я-то, конечно, сразу понял, кто был второй голубок, а Вандерпут истолковал все по-своему. Он рухнул в другое кресло, достал носовой платок, высморкался и жалобно проговорил:
— Ты ведь так не поступишь, Леонс? Ты не бросишь меня? Это ведь ты просто так, чтобы меня попугать?
Мысль о том, что Вандерпут принял себя за нежного голубка, показалась нам с Леонсом такой дикой, что мы покатились со смеху, у старика же этот хохот вызвал неожиданную реакцию. Он, раскрыв рот, посмотрел на нас туманным, непонимающим взором. Несколько мгновений постоял, ошарашенно разглядывая то одну, то другую гогочущую физиономию, потом медленно поднял руку, сжал кулак и, весь словно одеревенев, затряс им в немом, неспособном вылиться в слова гневе. Наконец он вскочил с кресла, согнулся и, все так же потрясая кулаком, вскричал дребезжащим озлобленным голосом с юродивым подвыванием: